№4, 1969/Зарубежная литература и искусство

Китай Лу Синя

В 1918 году появился в печати рассказ Лу Синя «Записки сумасшедшего». Автор был уже не молод, ему шел тридцать седьмой год, но до этого его знали лишь по научным и публицистическим статьям.

«Записки сумасшедшего» удивили и даже взволновали читателей, увидевших здесь много нового и необычного. Конечно, некоторые из них помнили, что рассказ с таким названием был уже в мировой литературе, и не кто иной, как Лу Синь писал в свое время о русском писателе Гоголе.

«Записки сумасшедшего» вышли в свет в ту пору, когда в раздираемом столкновениями милитаристов Китае происходили волнения рабочих, а в передовую интеллигенцию вселила надежды на национальное освобождение революция в России. Надо представить себе все значение, какое в Китае традиционно придавалось писанному слову, чтобы понять весомость и силу идейно устремленного литературного произведения.

… «Сумасшедший» давно излечился и даже назначен на должность и, конечно, не будет уже высказывать того, что написано в безумных его тетрадях, любезно предоставленных нам автором. Он сделал ужасное открытие – люди едят людей. Они едят их повсюду, а не только в той деревне, что называется Ланцзыцунь – Волчьей. Они, оказывается, ели их всегда, и, раскрыв страницы истории, он видит, как между строк о гуманности, справедливости и прочих конфуцианских добродетелях всюду испещрены они словом «людоедство». Эта пагубная страсть лишает людей веры друг в друга, наделяет их вечной подозрительностью, постыдным любопытством ко всему, что связано с кровью. Казнят преступника, и какой-то чахоточный макает хлеб в кровь казненного, – правдивая, взятая из жизни деталь в фантастическом бреде, мы потом найдем ее у Лу Синя в рассказе «Снадобье». Да и так ли уж фантастичен этот бред?

«Сумасшедший» знает предания о почтительных сыновьях и задумывается над словами брата о том, что для спасения больных родителей сын должен не колеблясь вырезать у себя кусок мяса и накормить их. И «сумасшедший» предупреждает преданных сыновей от соглашательства, от утешения себя временностью его: «Раз можно съесть кусок, то, конечно, можно съесть и целого человека». Вот как думает «сумасшедший». Он предостерегает тех, кто питается человечиной. Пусть не надеются они, что всегда будет так и людоедство пройдет для них безнаказанно: наступит же наконец время, когда «на земном шаре не потерпят людоедов». Что скажут они тогда?

Его охватывает страх при одной мысли, что среди людоедов нельзя уберечься от того, чтобы незаметно для себя не наесться человечины. Может быть, есть еще дети, которые не успели стать людоедами? И он кричит: «Спасите детей!»

Но позвольте, скажет внимательный, сведущий в литературе читатель, не подобным ли призывом кончалось уже другое какое-то произведение? Да, да. «Спасите меня! Спасите!» – кричит герой рассказа Л. Андреева «Ложь». Стоит задуматься над тем, что столь поразившее современников творение Лу Синя начинается с гоголевского заглавия и кончается подобным андреевскому призывом. Стоит задуматься и над тем, почему необходимые для спасения порочного общества слова обличения вложены Лу Синем в уста безумца. И мы постараемся сказать об этом. Пока же заметим, что, находясь в выгодном положении по сравнению с современниками Лу Синя, на суд которых был представлен первый рассказ еще неизвестного им художника, мы уже знаем, что с «Записками сумасшедшего» в мировую литературу XX века вошел великий писатель.

Автор многих просветительских и злободневных статей, известный в стране педагог, переводчик и публицист Лу Синь выступил с первым значительным художественным произведением, за которым чередою последуют и другие. Нам известны, конечно, случаи, когда те или иные достаточно серьезные жизненные причины превращали публициста в художника. Удивляться этому не приходится. Важно то, что позднее начало принесло с собою зрелость мысли и чувства и лишило Лу Синя так называемого раннего, то есть отмеченного несовершенством, периода творчества.

«Записки сумасшедшего» всколыхнули китайское общество. В них послышался отклик резкий и бескомпромиссный, отклик, пришедший изнутри на тревогу тех, кто всех больше размышлял о бедах родины. Но почему же «Записки сумасшедшего»? Да, Лу Синь сам утверждал, что название взято им у Гоголя. Зачем же понадобилось ему это подражание? И тогда возникает сомнение – а подражание ли это? Какой же явный подражатель станет афишировать свою зависимость. Не будем наивны и мы и заглянем в доступные нам истоки произведения. «Записки сумасшедшего» при кажущейся надуманности – вещь глубоко реалистическая по самому существу своему. Только таким, безумным, и мог быть герой рассказа, восстающий прямо и неприкрыто против тысячелетних государственных установлений.

Представим себе страну с деспотической властью, которая опирается на эти установления, нивелирующие личность, пронизывающие все общество сверху донизу и, более того, занимающие немалое место в воспитании национального характера. Кто способен подняться на такое, не видя поддержки вокруг, не надеясь на сочувствие и не имея никаких оснований сомневаться в своей гибели?

В истории Китая на одиночный протест решались вельможи: сановник мог возразить государю и не обязательно поплатиться за это головой. Величайший историк Китая Сыма Цянь, шивший во II – I веках до н. э., вместо казни был жестоко изуродован лишь потому, что посмел заступиться за осужденного государем полководца, потерпевшего поражение. Обличительные речи сносили в старину цари от находившегося на самой нижней ступени общественной лестницы актера, который, по выражению академика В. М. Алексеева, «был придворным гаером, кривлякой, шутом, клоуном». Сыма Цянь рассказывает о карлике Ю Мэне, посмевшем, несмотря на грозивший смертью запрет, возразить против кощунственно-пышных похорон царского боевого коня. Для того чтобы иметь возможность сказать резкое слово, в X веке Ли Цзя-мин ушел в презренный круг шутов-актеров и говорил это слово. Цари предпочитали, чтобы произнесено оно было огражденным снисходительностью шутом, а не кем другим.

Все это знал, на всех этих преданиях и былях вырос Лу Синь, искавший героя для своего повествования. Китайский герой был подсказан Гоголем. Безумец, только безумец, свободный от чувства самосохранения, мог стать той реальной фигурой, в существование которой поверил бы китайский читатель, не восприняв рассказ Лу Синя как пекут фантазию. «Не дай мне бог сойти с ума». Так писал поэт, страшась одной лишь темницы, в которую запрут «сумасшедшего». Если же не лишать свободы, то «силен, волен был бы я, как вихорь, роющий ноля, ломающий леса». Ничем не сдерживаемая воля безумца всегда приводила в трепет царей, терпеливо сносивших остроты шутов. «Записки сумасшедшего» прельстили Лу Синя и возможностью заимствования типа героя. Мы встретимся не с одним еще безумный ниспровергателем в других, позднейших его произведениях.

Гоголь своею «Шинелью» и «Записками сумасшедшего» открыл трагический мир «маленького человека». Через три четверти столетия оказалось, что открытие это и даже самый мир этот близки и необходимы Китаю. Не сравнивая Гоголя с Лу Синем (особая и очень плодотворная тема), заметим все же, что вместе с историей свой шаг вперед сделал и китайский писатель. Его «сумасшедший» в соответствии с требованиями времени радеет за всех обиженных.

И на смену жалобе: «Матушка, спаси твоего бедного сына!» – слышен призыв: «Спасите детей!»

Лу Синь – очень национальный писатель, впитавший в себя китайскую традицию и немыслимый без нее, как, естественно, и без китайской действительности. Но эта же китайская действительность не могла уже обойтись без взгляда на запад. В декабре 1932 года Лу Синь в статье «Приветствую литературные связи Китая и России» писал о китайской молодежи, которая «мучилась и металась» и «нашла русскую литературу». Дальше идет удивительное признание: «Русская литература раскрыла перед нами прекрасную Душу угнетенного, его страдания, его борьбу…» И когда мы читаем о самом, по мнению Лу Синя, важном, понятом из русской литературы: «что в мире существуют два класса – угнетатели и угнетенные», а затем, что «тогда это явилось величайшим открытием, равным открытию огня», – мы не должны покорно доверяться лишь прямому смыслу этих поразительных строк. Неужели же вправду китаец, родившийся и живший в стране, где все держалось на условиях подчиненности и в семье и в государстве, так и не замечал деления на угнетателей и угнетенных, о котором догадывались чуть ли не поэты древности. Вдумаемся в эти слова, будем держать их в памяти, читая Лу Синя, и поймем, что здесь имеется в виду именно открытие души угнетенного человека, его души, принадлежащей ему одному и никому другому в мире. Как это было необходимо передовой китайской интеллигенции, мечтавшей о духовном раскрепощении народа, об уничтожении проклятой и унизительной привилегии немногих быть личностями! Вот почему особенно значительным для Китая, как и для России в свое время, оказалось то, что на Акакия Акакиевича, на существо, проживавшее незаметно, «так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира…»

В борьбе за развитие и утверждение личности – пока еще оскорбленной, угнетаемой, подавленной – прежде всего необходимо сказать о неповторимой ценности каждого человека. Он сам должен понять, что рожден он не для того, чтобы пополнить собою толпу покорных раз и навсегда заведенным обычаям. Но даже как будто очевидные истины требуют доказательств. И художник Лу Синь взял на себя право доказать, что индивидуальность в Китае существует, что Китай неоднолик и в жизни и в смерти. Так обосновывалась надежда на пробуждение народа. В свете этого закономерно обращение Лу Синя и к Леониду Андрееву, писателю пристального, а иной раз даже чрезмерного внимания к душевным переживаниям, передающего чувствительность оголенной души. Здесь выдвигалась на первый план личность – то, чего недоставало китайской жизни и литературе.

Воспитанию человека, сотворению личности посвятил Лу Синь свой дар художника. Он хотел сделать видимым для всех то, что удалось разглядеть одному ему в людском муравейнике, где обычному взгляду жизнь кажется безличной, смерть же всегда потрясает своей единственной трагедией, напоминающей нам о неминуемом. И значит, на примере смерти легче утверждается вера в неповторимость человеческой индивидуальности. В произведениях Лу Синя нет (и не может быть) благополучных жизней. Смерти в них насильственны даже тогда, когда герой умирает в постели: они подготовлены несчастливой жизнью. Для Лу Синя нет незаметных жизней и тем более нет незначительных смертей. Всем творчеством своим он отвергает мудрость древнего Сыма Цяня, делившего смерть на весомую и ничтожную: «Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо». Нелепый конец свихнувшегося учителя Чэнь Ши-чэна из рассказа «Блеск» или сознательная гибель мальчика-мстителя из легенды «Меч» – любая смерть жертвы общественного неустройства или деспотии для Лу Синя всегда тяжелее великана-горы Тайшань. Жизнь несчастной героини рассказа «Моление о счастье», умершей «от бедности», проходит в раздумьях о смерти. Остается ли после человека душа, есть ли на том свете ад? Она познала ад, она на этом свете не встретила прощения навязанных ей обществом грехов и надеется на милосердие там. И надежда-то у нее зыбкая, робко и ощупью находимая в темноте ее сознания. Каждая смерть у Лу Синя – убийство, совершенное обществом бессердечным, лишенным жалости и нравственности.

Нравственность лежит в основе произведений Лу Синя. Нам могут сказать, что это вполне естественно и без нравственности нет литературы, ибо она «в природе вещей», и мы готовы к этому замечанию. Но согласитесь, что бывают в сем мире «минуты роковые», когда нравственное слово писателя насущно необходимо и произносящий его должен сам обладать незаурядной нравственной силой и верой в свою правоту. Лу Синь был таким писателем, и он хотел поднять нравственный уровень общества. Едва ли не дидактически прямо выражено это стремление в рассказе «Маленькое происшествие», в обыденно-благородном поступке рикши, невольно заставляющем героя устыдиться собственной душевной черствости.

Нравственные устои китайского общества были расшатаны многовековыми усилиями поколений его угнетателей. Нравственность давно уже стала недосягаемым идеалом золотой древности, а вернее всего, набором лицемерных заклинаний. Нуждается ли это в дополнительном объяснении? Но нравственность с давних времен входила в традицию китайской литературы, и воплощение этой традиции, скажем, в древнейшей «Книге песен» уже тогда вызывало ненависть деспотов. Легко сказать, что Лу Синь, видя в литературе средство для исправления нравов, продолжает нравственную традицию истории китайской литературы. Но впервые в истории Китая литература произведениями Лу Синя послужила глубинному исследованию общества, неопровержимо доказала необходимость революционного переустройства его на справедливой основе как единственного пути к созданию общества высоконравственного.

«Записки сумасшедшего» явились как бы вступлением к первой книге Лу Синя: в них герой рассуждает о людоедском обществе, в остальных же произведениях – картина этого общества. «Клич» и «Блуждания» – как деревенская и городская родина Лу Синя, если позволительна характеристика, основывающаяся на большей части рассказов того и другого сборника. Лу Синь не слишком разнообразен в выборе места для описываемых событий. Лучжэнь, где они происходят, становится как бы символом старой китайской провинции. События эти находятся и в незримой, а иногда и упоминаемой связи: один из героев «Волнения», лодочник Ци-цзинь, которому после революции 1911 года в городе насильно отрезали косу, встречается нам с той же подробностью и в «Подлинной истории А-кью».

«Кун И-цзи», «Снадобье», «Завтра» – откровенно трагические рассказы Лу Синя, последовавшие непосредственно за «Записками сумасшедшего». Это уже не декларация о людоедстве, а изображение всекитайской трапезы, в которой съедены старик Кун И-цзи, юноша Сяо-шуань и трехлетний ребенок ткачихи Шань-сы. Странная и типичная для старого Китая фигура спившегося недоучки Кун И-цзи дана в окружении насмешливо наблюдающих его полноправных посетителей винной лавки. Все они, и те, что в длинных халатах, и даже бедняки в куртках, гордятся своим более высоким, чем у Кун И-цзи, местом в мире. Гордость вытесняет нормальную человеческую жалость. У них нет сочувствия к несчастьям Кун И-цзи, которому, по слухам, перебили ноги за то, что он «задумал обокрасть дом цзюйжэня Дина». В винную лавку в последний раз он приполз на руках. Покидал он ее «под взрыв веселого смеха».

В «Снадобье» на первом плане спасение Сяо-шуаня от чахотки. Лучшее средство – кровь казненного. Ее добывает владелец чайной Лао-шуань, отец Сяо-шуаня. Недалеко от места казни получает он от палача окровавленную пампушку, к которой внимание его приковано «словно к ребенку – единственному наследнику десяти поколений». Сяо-шуаню не помогло чудодейственное снадобье, он умер. Незадолго до его смерти в чайной Лао-шуаня произошел знаменательный разговор. Палач рассказывает о преступнике, чья кровь спасет Сяо-шуаня. Оказывается, он шел против властей и заявил, что Поднебесная принадлежит не сидящей на троне династии, а всему народу. Это возмущает посетителей чайной, совершенно спокойно воспринимающих сведения об ограблении «преступника» и о вознаграждении, полученном господином Ся Санем за то, что он выдал своего племянника. Здесь никого не трогают ни жестокость, ни даже предательство. Всех их веками воспитывали так, чтобы они были на стороне своих угнетателей. Им представляется естественным то, что людоеды пожирают больного Сяо-шуаня и полного сил Ся Юя, посмевшего восстать против деспотизма. Могилы Сяо-шуаня и Ся Юя рядом. На могиле Ся Юя венок из живых цветов. Этот венок Лу Синь в предисловии к сборнику «Клич» назвал приукрашением действительности. А может быть, Лу Синь ошибается? Просто он первым, раньше всех других, увидел венок на могиле погибшего революционера: в провидении сила писателя.

В рассказе «Завтра» в знакомом нам уже Лучжэне у вдовы Шань-сы умирает маленький мальчик. Тягостен путь Шань-сы с ребенком на руках от дома к врачу (такой же лечил отца Л у Синя), затем в аптеку и домой. Ей и помогают как будто, но это та людская обязанность, которая еще больше подчеркивает одиночество ее в мирке, ограниченном маленьким пространством Лучжэня. Рискуя показаться назойливым в ассоциациях, снова приводящих к Андрееву, я не могу не вспомнить о рассказе его «Великан» начала 90-х годов, почти несомненно, как и многие произведения Андреева того времени, известном Лу Синю. В нем та же атмосфера безнадежного материнского горя: бедная мать в ожидании смерти ребенка придумывает ему сказку о великане. «Завтра» Лу Синя обширнее, и конкретнее, и глубже андреевского эскиза и оставляет в нас не только чувство разрывающей душу скорби, но и неудовлетворенную мысль о завтрашнем ненамеченном дне. Так что же завтра и для чего так спешит ночь «скорее превратиться в завтрашний день»?

В этих первых рассказах Лу Синя ясно видна писательская его позиция, даже если бы она не подчеркивалась авторскими ремарками («Я говорил уже, что она была женщина темная,..»). Это позиция сочувствия, заставляющая писателя быть безжалостным во имя спасения тех, кого он любит и чьими покорностью и равнодушием возмущен. Автор дает нам понять, что равнодушие есть порождение жестокой неумолимости деспотического управления обществом, что равнодушие это лишь сродни эгоизму: оно вырабатывает в человеке пренебрежение не только другими, но и собой, полную незаинтересованность в окружающем. О какой общественной морали может идти речь, когда нет осуждения предательства, нет жалости к идущему за тебя на гибель, да нет и понимания подлости первого и благородства второго, а уважение к человеку осталось лишь конфуцианской фикцией, выполнением «церемоний».

Цитировать

Эйдлин, Л. Китай Лу Синя / Л. Эйдлин // Вопросы литературы. - 1969 - №4. - C. 161-181
Копировать