К. Азадовский. Жизнь Николая Клюева
Если говорить о жизни или – правильнее – о свято-грешном житии Клюева, то в нем открывается знакомый лик: от протопопа Аввакума до Григория Распутина. Юродство Христа ради, слащавое самоуничижение паче гордости, неукротимая ярость ко всем, кто встает на пути, и елейное обольщение друзей и врагов. Такие личности вытаивали во все времена, как мамонты из вечной мерзлоты. Это Пугачевы и разины русской культуры. От них веет расколом, они предвещают крушение государств и империй.
Впервые все известные и малоизвестные факты биографии и творчества Клюева собраны, а многие найдены автором. Константин Азадовский буквально открывает для России ее поэта.
Юный Клюев – деревенский паренек, ходивший на поклон ко Льву Толстому в Ясную Поляну с другими корабельщиками – хлыстами. Читал графу свое переложение псалма Давида. Но Лев Николаевич большого интереса к самородку не проявил, хотя и удивился его таланту. Затем стихи в некрасовском стиле и, наконец, первое потрясение от поэзии Блока. Клюев, конечно же, весьма своеобразное порождение русского символизма. «Нечаянная радость» Блока в хлысте, разночинце, правдоискателе, революционере пробудила поэта. Из материалов, тщательно и с любовью собранных автором книги, ясно: в 1911 году в Петербурге появился молодой поэт, которого все тянули к себе. Акмеисты, символисты, почвенники, богоискатели, богостроители… Но Клюев того периода был прежде всего самим собой, а именно очень религиозным поэтом хлыстовского окраса. Кстати, о хлыстовском мироощущении Клюева известно пока очень мало, поскольку хлыстовская эзотерика пока для нас тайна за семью печатями. Религиозность менее всего доступна исследователю, как бы ни был он пытлив и достоверен в своих гипотезах. И все-таки кое-какие черты религиозного самосознания поэта читатель может дорисовать на основании фактов, содержащихся в книге Азадовского.
Тело Клюева весьма существенно отличалось от многих тел, ибо по воле Бога или в результате игры природы его хромосомный набор исключал самую возможность естественного влечения к женщине, не говоря о плотской близости.Увы, жесткая нетрадиционная ориентация изолировала Клюева от остального мира. В этом смысле он был своего рода сектантом даже среди своих собратьев по вере – хлыстов-корабельщиков. Безусловно, в самом сознании поэта, в его самоощущении это природное отклонение воспринималось как печать избранности, как нечто, возвышающее его над плотской, животной страстью. Поэзия в европейском понимании невозможна без культа Прекрасной Дамы. Изнего она и возникла. Мать-Суббота Клюева – это, конечно, не Прекрасная Дама, а его стихи при всех своих несомненных достоинствах оказались попросту бесполыми.
Любовный роман Клюева с Есениным, которому Азадовским отведено немало страниц в книге, был любовным во всех смыслах этого слова. Но для Есенина это было всего лишь неким отступом в бездну, от которой поэт и отпрянул, а для Клюева – всепоглощающей страстью его жизни, которую, и это еще трагичнее, он не мог выразить в своей лирике, закованной намертво в броню религиозных догматов и церковно-славянской архаики.
Клюев не мог существовать за пределами своего мифа. Он и себя вне и без мифа видеть не мог. Это распутинский вариант жизни, когда со стороны вообще ничего понять невозможно, а внутри – потаенный алтарь и скит. Клюев, как Распутин, обожал дорогие рестораны, светские салоны, где его принимали как пророка и духовидца. С гордостью рассказывал он, как одна дама так страстно домогалась его любви, что пришлось поэту вызывать полицию. Перед Распутиным такой проблемы не было. Перед Клюевым она возникла как китайская стена, отгородив его в равной мере и от светской, и от советской культуры. В письме к Есенину, как и положено в хлыстовском дуалистическом сознании, самым противоестественным (а каким же еще, ведь мистика против естества) способом соединяются мистическое и плотское томление: «Молюсь лику твоему невещественному». И тут же рядом: «Милый ты мой, хотя бы краем рубахи коснуться тебя, зарыться лицом в твое грязное белье, услышать пазушный родимый твой запах…» (с. 183). Это далеко не самое откровенное из клюевских признаний, приведенных в монографии.
Чтобы все сказанное не превращалось в бытовую разборку, следует помнить, что грех в хлыстовском сознании есть некий путеводный маяк, ведущий к спасению. «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься».
Клюев был любим при дворе, как и Есенин, которого Клюев в эти круги привел. Как сочетались в сознании Клюева искреннее царедворство с не менее искренним большевизмом? Да очень просто. Если нет власти аще не от Бога, то «игуменский окрик» декретов Ленина вполне гармонировал с мистическим ура- патриотизмом царского двора. Это невозможно понять со стороны. В особой духовной миссии России не сомневались ни Блок, ни Белый, ни Мережковский, ни Ленин, ни Троцкий, ни Клюев, ни Маяковский. «Россия – мессия» – это не рифма, а откровение.
Затосковали все по-настоящему, когда вдруг возьми да и по-мре красный игумен всея Руси, коему Клюев целую книгу стихов посвятил. Потом поэт страстно, искренне и пламенно каялся, что написал эту книгу. И совершенно напрасно. Мистический крестьянский интернационал Клюева, где Русь сливается с Индией и Афганистаном в единое космическое братство, включая солнце, луну и звезды, вполне гармонировал с интернационалом Ленина, уже обратившего вожделенный взор на Индию и Китай как на духовных союзников против буржуазной Европы, где мировая революция так и не получилась. От смерти Ленина до расстрела Клюева пролегали пятнадцать кровавых лет. За эти годы он многое понял и, судя по материалам книги, полностью изжил в себе иллюзии большевизма, оставаясь хлыстовским утопистом. Азадовский шаг за шагом прослеживает крестный путь Клюева по тюрьмам и высылкам, не менее внимательно следя за его духовной эволюцией. Горькое прозрение Клюева лучше всего, как ни странно, передано в протоколе допроса. В 1934 году арестованный Клюев дает, видимо, вполне искренние показания:
«Происходя из старинного старообрядческого рода, идущего по линии матери от протопопа Аввакума, я воспитан на древнерусской культуре Корсуня, Киева и Новгорода и впитал в себя любовь к древней, допетровской Руси, певцом которой я являюсь.
Осуществляемое при диктатуре пролетариата строительство социализма в СССР окончательно разрушило мою мечту о Древней Руси. Отсюда мое враждебное отношение к политике Компартии и Советской власти, направленной к социалистическому переустройству страны. Практические мероприятия, осуществляющие эту политику, я рассматриваю как насилие государства над народом, истекающим кровью и огненной болью» (с. 281).
Азадовский отмечает, что здесь речь поэта смешана с казенной лексикой следователя. Но приведенные далее стихи говорят о том, что Клюев был искренен. В стихах-то уж, конечно, нет никакой книжности и казенщины:
То Беломорский смерть-канал,
Его Акимушка копал,
С Ветлуги Пров да тетка Фекла.
Великороссия промокла
Под красным ливнем до костей
И слезы скрыла от людей,
От глаз чужих в чужие топи…
(с. 283)
Да это ведь мог написать Некрасов, доживи он до таких дней. Так, может, это и есть истинный, непритворный Клюев? Нет, это только один из бликов многоликого облика. Отвечая на вопрос, с которого начинается монография, «кто же он был», мы вольно или невольно вспоминаем старообрядческое народное значение слова «книжник».
Истинный народный книжник Клюев вычитал у символистов весьма причудливую символику всех предметов крестьянского быта, а затем стал творить. Что-то присочинил, что-то припомнил из старообрядческого фольклора, что-то заимствовал у хлыстов. Подлинности в его поэзии не больше, чем в доморощенном богословии огнесловца Аввакума.
Клюев по природе своей не апостол и не пророк, а поэтический книжник и старообрядческий начетчик. Он не писал, а начитывал свои тексты. Многие считали, что только в его исполнении эти тексты – живые.
Со снятием запретов не произошло второго пришествия его поэзии и вряд ли произойдет. Он уникален, редок, экзотичен и, если хотите, раритетен. Глубоко ошибаются филологи и этнографы, ищущие в поэзии Клюева тайны народной символики. Все эти тайны выведены в колбах и ретортах высоколобыми мистиками богостроителями и богоискателями начала XX века. Клюев им подыграл и написал множество текстов, которых так не хватало тому же Иванову-Разумнику для полного торжества своих изысканий. Подобным же образом подыграл им Есенин в гениальной статье «Ключи Марии». Но как подыграл! Буква Я – человек, шествующий по земле, а темя в темя к ней буква Y (ижица), космический двойник Я, шествующий по небу. Вместе же они составляют «чашу космических обособленностей». После этого и стихов не надо. Каждая буква – поэзия. По идее такую статью должен был написать Клюев, но не написал. Потому что поэт, но не гениальный поэт.
Все, что у Клюева темно, запутано и невнятно, в статье Есенина светло, проникновенно и ясно. Этой статьей Есенин убил Клюева, хотя отзывается о нем весьма почтительно и обильно цитирует. Клюев это понял. Заметался, кинулся в Вытегру, чтобы припасть, испить, а потом вернуться и посрамить. Но какая Вытегра заменит Есенина? Вот и полились огненные страстные письма, где любовь в прямом смысле этого слова стала синонимом любви к поэзии.
Клюев поэзию любил. Чувствовал ее до телесной дрожи, но сам не умел стихами вызывать такую же дрожь. «Клюев – псковский наш дьячок» – это не приговор, а всего лишь констатация факта. Не в стихах дело, а в Клюеве. Великий праведник, великий грешник, мученик и мучитель одновременно, как и его далекий предок по материнской ветви протопоп Аввакум.
Азадовский языком добротной научной монографии фактически написал житие Николая Клюева. Можно с уверенностью сказать, что эта яркая личность никогда не исчезнет из поэтической памяти благодаря своей мученической судьбе. В русской культуре он запечатлен навеки не киноварью, а кровью.
К. КЕДРОВ
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2003