№8, 1985/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из писем

За сорок лет, истекших со времени смерти Ромена Роллана, мы узнали его лучше, чем знали при жизни: в читательский обиход вошло много страниц его рукописного наследия. И на французском, и на русском языке появились его «Воспоминания»; обнародован на языке оригинала (а также и на немецком языке, в ГДР) его «Дневник военных лет», рукопись которого хранится в Библиотеке имени В. И. Ленина в Москве. Во Франции вышли – и продолжают выходить – том за томом «Тетради Ромена Роллана», в сущности, не тетради, а довольно объемистые книги, где содержатся его письма, иногда и письма его корреспондентов, и фрагменты дневников. Каждая из таких «Тетрадей» – их имеется уже двадцать шесть – посвящена, как правило, переписке Роллана с определенным лицом или группой лиц. Особое место в ряду этих сборников занимает 17-я «Тетрадь», вышедшая в ознаменование 100-летия со дня рождения писателя: в ней опубликованы в хронологическом порядке письма Роллана к самым разнообразным адресатам1. Подготовка и выпуск всех этих ценнейших изданий – большая заслуга вдовы писателя, Марии Павловны, которая и в самом преклонном возрасте (в мае 1985 года ей исполнилось бы девяносто лет) до последних дней жизни продолжала свою деятельность. Новые «Тетради» были ею подготовлены к выпуску. А те письма Роллана, которые вышли в свет, а также и многочисленные письма, которые ждут своей очереди для публикации и хранятся в Архиве Ромена Роллана в Париже, давно уже начали привлекать к себе внимание исследователей из разных стран, цитируются в научных трудах, публикуются в журналах. Не так давно избранные письма Роллана вышли отдельным небольшим сборником в Болгарии2.

За свою долгую жизнь Роллан отослал множество писем – не менее десяти тысяч, а может быть, и больше. Этой отрасли своей литературной работы он придавал серьезное значение, относился к ней со всей ответственностью. Однажды он даже высказал предположение, что со временем письма окажутся «главным из его произведший». Это высказывание, сделанное мимоходом, не следует, конечно, принимать буквально. Роллан для нас и сегодня – как был при жизни – прежде всего большой художник, автор бессмертных романов и революционных драм, и в то же время музыковед-исследователь, публицист, общественный деятель. Все эти аспекты творческой личности Роллана отражаются в его письмах. Будучи взяты вместе, они не менее богаты идейным, философско-этическим содержанием, чем его книги. И в них есть своеобразное обаяние непосредственности, – словно слышишь живую речь писателя, который не любил и не умел выступать с ораторской трибуны, но был для многих, очень разных, людей проникновенным и чутким собеседником.

Ромен Роллан не предназначал своих писем для печати. Однако некоторые из них он опубликовал при жизни, повинуясь настоятельной исторической необходимости: после первой мировой войны он стал совестью Европы, одним из властителей дум мыслящих людей в разных странах, – к его голосу прислушивались многие. В 20-е и особенно 30-е годы личные письма иногда становились для него формой публицистической деятельности: он делился заветными мыслями, как бы размышляя вслух, уговаривал, убеждал – в надежде, что его голос будет услышан не только одним адресатом, но и многими людьми. Именно таковы его знаменитые письма, вошедшие в оригинале в сборники «Пятнадцать лет борьбы» (1935) и «Через революцию – к миру» (1935) и появившиеся в русском переводе в различных советских изданиях, в частности – в 13-м томе Собрания сочинений (М., 1958): «Письмо американскому другу в связи с судебным убийством Сакко и Ванцетти», «Письмо Эугену Рельгису об обязанностях интеллигенции и о международной конференции умственного и физического труда», «Письмо Эдмону Прива о революция и ненасилии», письмо Гастону Риу, публиковавшееся как статья под названием «Европа, расширься или умри», – и некоторые другие. Мастерство неофициального, дружеского диалога, присущее Роллану, позволяло ему в каждом отдельном случае находить те слова, те аргументы, которые могли воздействовать на разум и чувство его заочных собеседников, тех, кого он хотел вовлечь в борьбу против империалистической войны и фашизма.

Желание объединить живые творческие силы интеллигенции разных стран во имя спасения человечества от военной катастрофы – один из главных, если не самый главный идейный мотив переписки Роллана в последние десятилетия его жизни. Еще в годы первой мировой войны Роллан именно на этой идейной основе установил близкий духовный контакт с Альбертом Эйнштейном, а в 1920 году – с Бертраном Расселом. Через многие письма Роллана проходит призыв, выраженный подчас подспудно, а подчас, как в письме к Виктору Маргериту, открытым текстом: нужно сделать свой выбор! Определив раз и навсегда свою позицию в политических боях эпохи, Роллан терпеливо и с подкупающей искренностью раскрывал, разъяснял ее. Пример тому, в частности, его краткое и энергичное письмо к Мире Слейд, ученице и соратнице Ганди.

В общении Роллана с Ганди, с Тагором, с деятелями культуры Японии и Китая сказалась важная черта его интеллектуального и нравственного облика: открытость, симпатия, способность взаимопонимания, которую он проявлял по отношению к неевропейским народам. Еще задолго до первой мировой войны он задумывался над тем, какую важную роль суждено сыграть в будущих судьбах человечества народам, порабощенным колониализмом. А вскоре после первой мировой войны, когда Роллан вместе с группой друзей задумал издавать в Париже журнал «Эроп», он ставил перед этим журналом задачу «сплачивать в братском союзе» мысль различных наций Европы и Азии.

Все эти важнейшие стороны идеологической, литературно-общественной деятельности Роллана хорошо знакомы по его произведениям. Однако его письма разных лет с новой остротой дают почувствовать цельность Роллана как творческой личности. Поиски идейные, политические, эстетические связывались у него воедино – задолго до того, как он поднял свой одинокий голос против империалистического побоища. К концепции «искусства для искусства», столь влиятельной во Франции, он относился резко отрицательно. И в самом начале нашего века, еще до выхода первого тома «Жан-Кристофа», писал своему другу, итальянской аристократке София Бертолини: «…Людьми Конвента Революция была лишь намечена, и мы, французы, должны продолжить ее в меру своих сил, это наш первейший долг. Уверяю Вас, что в свете этого действия любое произведение искусства кажется мне суетным, ненужным… В эпоху, подобную нашей, когда все находится в процессе становления, действие важнее всего, и первое произведение искусстваг которое надо создать, – это новый Человек».

А в то же время Роллан обижался, когда о нем говорили, что он «не художник», а скорее моралист и мыслитель. Он настаивал на том, что у него как писателя есть свой стиль, свои художественные принципы, своя поэтика. Он утверждал (в частности, в письме к критику Альфонсу Сеше), что у него есть свое представление об искусстве, не совпадающее с представлениями его литературных противников; «…Я рассматриваю искусство не как цель, но как средство, как особый выразительный язык. Это вовсе не значит, будто оно для меня не так уж и важно. Именно оно с самого детства поддерживало во мне нравственную жизнь…».

Не удивительно, что в ходе своего заочного общения с друзьями, читателями, литературными собратьями Роллан много раз делился размышлениями об искусстве и рассказывал о собственном творчестве, о становлении своих писательских замыслов. Для тех, кто хочет яснее представить себе историю возникновения «Драм революции», «Жан-Кристофа», «Кола Брюньона», «Очарованной души», письма Роллана имеют неоценимое значение. В молодые годы он особенно часто писал о своей литературной работе старой немецкой писательнице, которую иногда называл своим «Ментором», Мальвиде фон Мейзенбуг. Именно в письмах к ней изложены, например, принципы «музыкального романа», которые лежат в основе композиции «Жан-Кристофа». В письме к ней же от 7 октября 1898 года Роллан дал краткую характеристику Робеспьера, которая предвосхищала замысел его монументальной трагедии, написанной сорок лет спустя.

О героях своих произведений Роллан говорит в письмах как о живых людях, мысленно сливается с ними, высказывает свои суждения от их имени. А иногда признается, что литературный образ – порождение его собственного творческого воображения – начал жить своей жизнью, независимой от автора, и даже оказывает обратное влияние на автора. Такое примечательное признание мы находим, например, в письме к Софии Бертолини от 23 декабря 1907 года: «Через два месяца я брошусь в схватку. Меня толкает в нее Жан-Кристоф… Даже если я соглашусь промолчать, Кристоф на это никогда не пойдет, и в тот самый день, когда я откажусь говорить правду, он покинет меня, покинет навсегда… Если уж ты его выбрал себе в друзья, нужно следовать за ним до конца».

Говорить правду. Этому принципу Роллан стремился следовать, – отсюда вытекали и его взгляды на реализм, неоднократно изложенные им в письмах. Он отвергал плоское эмпирическое копирование, не придавал чрезмерного значения строгому жизнеподобюо, признавал за художниками слова право на предвосхищение, преувеличение, подчас и на гротеск. Но он решительно отдавал предпочтение Шекспиру перед Шиллером, как и Толстому перед Флобером и Золя. Он

утверждал, что хочет вернуть слову «реалист» его подлинное значение и величие. Задачи современного реализма осознавались им в свете высокого нравственного и социального идеала. И он писал в 1902 младшему другу, литератору Луи Жилле: «Вы ведь знаете: идеалист – я стою за реализм; романтик – я за живую правду». «Надо создать новое искусство для нового общества» – так писал Роллан в 1903 году в предисловии к своей книге «Народный театр». Идея обновления искусства связывалась в его сознании с великими социальными, историческими сдвигами, которым было суждено совершиться в новом столетии. В неизбежность, необходимость этих сдвигов он продолжал верить и в самые трагические для Франции дни: не зря он закончил свое письмо Эли Валаку – молодому французскому коммунисту, участнику Сопротивления – словами Галилея: «И все-таки движется!..» Это письмо, завершающее нашу публикацию, датировано февралем 1941 года. Немного времени спустя началась наша Отечественная война. Стоит привести несколько строк из очерка о Роллане, принадлежащего современному французскому исследователю: «12 июля 1941 года он пишет Аркосу, издателю его труда о Бетховене: «Теперь у меня есть добрая надежда». Вермахт вонзается в русские поля, но Роллан обрел уверенность. Он знает, что народы Советского Союза нанесут Гитлеру решающий удар» 3.

Письма, помещенные в подборке, взяты из выпусков 1 – 21 «Тетрадей Ромена Роллана»; письмо 27-е (к Э. Валаку) – из сборника «Lettres de Romain Rolland a un combattant de la Resistance» (Paris, 1947). Датировки писем соответствуют французской публикации; в скобки заключены даты, приписанные позднее самим Ролланом или его публикаторами.

 

* * *

  1. ЭДМОНУ ДЕ ГОНКУРУ

(23 декабря 1888 года)

Милостивый государь!

Хотя это дерзость – обращаться с поздравлениями к такому человеку, как Вы, все же я осмеливаюсь Вас поздравить4; я уверен, что отклики молодежи не могут быть для Вас безразличны, ибо они искренни и являются залогом будущего: все то, что мы сейчас любим, мы заставим восторжествовать, когда станем взрослыми.

Я студент Эколь Нормаль. Полагаю, что это учебное заведение вряд ли Вам особенно нравится. Тем более мне приятно сказать Вам о том славном сражении, которое мы провели за Вас вчера вечером. Я пишу от своего только имени, но нас была целая толпа, и после третьего действия «Жермини» мы устроили Вам овацию. Мы пришли, чтобы выразить возмущение той недостойной интригой, которая завязалась вокруг Вас, и чтобы заставить с уважением относиться к Вашему таланту. Мы пришли не для того, чтобы аплодировать Вам. Но Ваша пьеса нас захватила, потрясла, привела в восторг, и молодые люди, которые, как и я, тремя часами раньше почти Вас не знали и лишь глубоко уважали Ваше искусство, вышли из зала исполненные самого горячего восхищения. Да, мне нравится определенность Вашего взгляда на жизнь, Ваша сердобольная любовь к тем, кто любит и страдает, и особенно – правдивая и скромная сдержанность Вашего чувства, Ваших самых пронзающих душу сцен. Спасибо за то, что Вы не пошли на поводу у вкусов большой публики, не сделали им ни единой уступки, ни даже полууступки.

Ромен Роллан.

Студент Эколь Нормаль.

 

  1. МАЛЬВИДЕ ФОН МЕЙЗЕНБУГ5

Рим, суббота утром (март 1893 года)

Дорогой друг!

Как и обещал, сообщаю Вам новости о своей работе. – «Калигула» 6 продвигается неплохо, не так быстро, как хотелось бы (слишком много разнородных начал, трудно слить их воедино), но все же довольно быстро.

Что же касается другой поэмы, то сюжет ее, в общих чертах, таков. Я еще никому его не рассказывал7.

Дело происходит в осажденном городе; в городе, достигшем наивысшей ступени цивилизации, наивысшей утонченности в роскоши и в искусстве. Представьте себе, например, Мантую, обложенную ордами наемников времен Тридцатилетней войны8. Город, который в конце концов неизбежно станет ареной кровавой резни. Целый народ мечется в западне, а вокруг смерть. Однако же жизнь продолжается: до самого последнего момента не исчезает честолюбие, вражда, легкомыслие, борьба партий, оспаривающих друг у друга минутную власть, – все бесчисленные мерзости повседневной жизни; тут же и радости, которым дела нет до будущего; недолгая любовь двух невинных детей; в все это – доблесть и низость, вожделение и самопожертвование – с одинаковой неотвратимостью катится в бездну, поглощающую город.

Тут есть, конечно, более широкий смысл. Хотя действие происходит в довольно точно определенную историческую эпоху, а облик всех действующих лиц, а их много, уже весьма четко вырисовывается у меня в голове, – по сути, речь идет совсем о другом, о повременном обществе в целом. – Кажется, я сейчас иду к такому искусству, о котором я Вам писал, – оно должно быть одновременно героическим и современным, реалистическим, соединять древность и нашу эпоху; пока я еще только на пути к нему; но я твердо надеюсь его достичь.

То, что я Вам рассказал, немного печально. Но не так печально, как кажется. Я не сдаюсь в своей вере, будьте уверены. Смерть пребывает лишь на поверхности, я героям, приобщившимся еще при жизни (благодаря Самоотречению или творческому гению) к Вечности, не страшна гибель видимых форм. Но горе всем остальным.

Нет, честное слово, я не сдаюсь.

До свидания, дорогой друг, сердечно целую Вас.

Клотильда9 целует Вас вместе со мной.

А еще – еще – у меня есть вещица под названием «Акяс и Галатея», уже готовится на будущее10.

 

  1. МАЛЬВИДЕ ФОН МЕЙЭЕНБУГ

(23 дек. 1893 года)

Дорогой друг!

<…>Не хотелось бы впадать в грехи, в которых упрекаешь других, но мне, право, жаль, что я не могу сильнее полюбить Шиллера (я говорю о его театре). Пожалуйста, не сочтите это за литературную дискуссию; я их ненавижу не меньше Вашего. Нет, я прошу Вас об одолжении – помогите мне понять; я с уважением отношусь к великим людям, даже к тем, кого пока еще не полюбил; я уважал Вагнера и тогда, когда смысл его творений еще ускользал от моего понимания. Но вот уже долгие годы я не могу составить собственного мнения о Шиллере и с тех пор нисколько в этом не продвинулся. Только что я перечитал «Валленштейна» 11. Всякий раз принимаюсь за него, желая открыть для себя великое произведение; но у меня ничего не получается, сердце не повинуется моей воле. Любопытнее всего, что втайне я испытываю глубокое влечение к душе Шиллера; его предисловия и письма западают мне в самое сердце, и как только в его произведениях проступает возвышенность его души, я чувствую восторг и даже любовь к нему. Но сами произведения обдают меня холодом. – Начну, пожалуй, с того (так Вам легче будет и в дальнейшем верить в мою искренность), что считаю превосходным от начала до конца пятый акт «Смерти Валленштейна» – это настоящий шедевр (вот таким бы я хотел видеть и все остальное); вообще только человек столь героического склада, как Шиллер, мог понять и передать такие, например, героические черты своих персонажей, как хладнокровное презрение к окружающим, гордое безразличие к нравственным законам и житейским правилам всех остальных людей – все то, что приоткрывается нам в правильной и ритмической речи Валленштейна. – Теперь мне легче высказать Вам свою мысль. Прежде всего, драматическое действие, как мне кажется, растянуто, замедлено, нескончаемо и скучно, его почти нет вовсе; иногда с трудом понимаешь, почему один акт заканчивается, а другой начинается. К тому же я прекрасно вижу, что два первых акта «Смерти Валленштейна» Шиллер первоначально включал в «Пикколомини». – А вы в Германии еще твердите о риторике у Расина – о, сколько же здесь ненужных разговоров, философических разглагольствований, поэтических отступлений! – И на три драмы так мало действия! Не зря, наверное, Шиллер задумывал «Валленштейна» как одну пьесу.

Кроме того, Шиллер, по-моему, спасовал перед необузданной. силой избранной им исторической эпохи. Как, неужто веред нами те самые страшные разбойничье шайки, что вспарывали животы женщинам и поджаривали на костре младенцев? Несмотря на их соленые словечки, в глубине души это же такие славные люди, такие добрые буржуа! Вы только полюбуйтесь, до чего они вежливы друг с другом – словно какие-нибудь надворные советники! Какой-то крестьянин обжуливает их в кости, – Вы думаете, они приходят в ярость? ничего подобного. «И не стыдно тебе, солдату Фридланда, играть с мужиком?» 12 И плута отпускают на все четыре стороны. – Знаете, наши нынешние солдаты Республики по буйству дали бы сто очков вперед бандам Валленштейна!

Откровенно говоря, меня задевает даже чисто германская целомудренность некоторых характеров – задевает мою французскую безнравственность. Я люблю людей благородных к сильных, завоевавших свою безупречную чистоту во всечасной борьбе против собственных дурных наклонностей или дурных примеров света. Я совершенно равнодушен к ангелам – ибо (скажу Вам по секрету) я-в-них-не-ве-рю. – Этот Макс Пикколомини мне нисколько не интересен. Неужели Вы вправду думаете, что валленштейновский полковник мог бы всю свою жизнь, с самого детства, провести среди этого разгула всевозможных пороков и зверств и они бы на него никак не повлияли? Да что там, даже и не коснулись? Тут и сам Парсифаль13 не устоял бы. – Но музыка заставляет меня принять любые выдумки. А вот живая драма всегда должна быть реальной, и даже самые чистые ее герои, для того чтобы касаться головой небес, должны твердо опираться ногами на грешную землю. – Я глубоко уважаю Шиллера за его божественную безгрешность, свидетельство которой – Макс и многие другие его герои. Но к этим чистым, бесплотным созданиям у меня нет того сочувствия, что я испытываю к их творцу. – И в женских его образах тоже очень мало реальных черт. Все, что он в них видит, верно; но как многого он в них не видит! – Причем во всех этих существах есть истина и мощь, какой могут обладать чисто духовные творения; но в них нет той полнокровной жизни, которой наделяет своих героев Шекспир.

Если говорить совсем начистоту, я ставлю Шиллера выше Расина, но героев его считаю менее реальными – особенно женщин. – Дело, однако, не в сравнениях; я лишь хотел бы убедиться, насколько я прав – или не прав – в своем восхищении Шиллером и в своем неприятии его.

Объясните мне, пожалуйста, в чем здесь дело; но главное, прошу Вас, не давайте себе увлечься неотразимым душевным обаянием Шиллера или же воспоминаниями о своих прежних восторгах. Не ссылайтесь и на то, что, знай я немецкий, мне было бы легче его понять: знание языка лишь помогло бы мне лучше ощутить поэтическое очарование или силу тех или иных выражений; ни характеры, ни действие от этого бы не изменились. И ведь Шекспира я тоже читал через посредство убогих переводов, а тем не менее с самого начала, с первого до последнего дня буду видеть в нем величайшего поэта и величайшего творца человеческих душ в новое время.

До свидания, дорогой друг, нежно целую Вас.

Ромен Роллан.

Я так хотел всегда любить Гете и Шиллера, как любите их Вы! У меня ничего не выходит.

 

  1. ГЕНРИКУ ИБСЕНУ

Четверг, 5 июля 1894 года

Позвольте мне, сударь, представиться Вам, сославшись на имя моей давней римской знакомой, которая некогда, в суровые часы борьбы, с Вами встречалась, – на имя баронессы фон Мейзенбуг.

Мир опустел. Нам нужно всматриваться в далекие дали, чтобы найти себе руководителей и друзей. Всю свою молодость, терзаясь моральной тревогой, на которую обречены ныне дети, я искал вокруг себя поддержки. Везде я встречал иронию или апатию, самодовольное безразличие, – единственным человеком, который проявил ко мне евангельское сострадание, был Толстой14. Но от моей юности, от моих страстей, от моей законной потребности жить и свободно развиваться он требовал суровой жертвы, самоуничтожения в своего рода монашеском бытии. – В конце концов я выбрал одиночество и стал искать помощи в самом себе. Так я вышел из дремучего леса, в котором едва не заблудился. Три года в Италии внесли в мою душу окончательное умиротворение15. Бес смертная красота, свет, который радует глаза а очищает душу, влили в меня безмятежную ясность, дотоле неведомую мне. С той поры я живу мечтой, которую я для себя создал и которую стремлюсь выразить.

Однако я ощутил беспокойство, читая Ваши грозные творения, которые потрясают меня до глубины души: «Значит, я не прав, – думал я, – что не интересуюсь в своем творчестве социальными и нравственными проблемами моего времени». Ибо я хотел изображать только людей героических, вышедших, как все, из земли, но более чистых и мощных как в зле, так и в добре; героев, наделенных сильною волей, свободных людей, вступающих в схватку с судьбой и не покоряющихся ей; души, которые в пучине самых страшных бедствий сохраняют спокойствие и улыбку. И мне казалось, что самым большим благом для людей нашей грустной эпохи было бы вдохнуть в них энергию, дать им пример героизма, утешить их павшие духом сердца зрелищем счастья.

И мне кажется, что в образе Вашего великого Сольнеса я вижу подтверждение моего идеала. <…>

Я одинок; я не могу общаться с литераторами, которых здесь вижу. Даже Ваши зрители – а если говорить честно, главным образом Ваши зрители – вызывают во мне неодолимое желание держаться подальше от них. Я не выношу дендизма в искусстве и в мышлении, и нынешний литературный неомистицизм мне особенно ненавистен. Я чувствую себя таким чуждым всему, что меня окружает, что пишу лишь для самого себя; я написал пять или шесть драм; завершаю одну и тут же приступаю к другой. Но временами подобное одиночество поневоле смущает. Поэтому извините мне то инстинктивное движение души, которое заставило меня протянуть к Вам руку. Великие люди – это деревья с глубоко уходящими в землю корнями; ветер гонит вокруг них всех прочих людей, как сухие листья. В смятении человеческого сознания наших дней, в этом головокружительном круговращении мысли, которая мечется между легкомысленным скептицизмом и плоским мистицизмом, благотворным является пример Человека, могущественного существа, которое, точно стихия природы, несет в самом себе свой закон и необходимость своего существования. Большое утешение – в унылой в оглушительной немоте мара обратить слово к тому, кто может наконец услышать живой дух, скрывающийся за словами. <…>

Ромен Роллан.

 

  1. МАЛЬВИДЕ ФОН МЕЙЗЕНБУГ

Понедельник, 7 нояб. (1898 года)

Дорогой друг!

Жилле16, едва приехал, в тот же день явился ко мне сообщить о Вас новости. Он, кажется, проникся к Вам большой любовью и уважением. – Это юноша увлеченный и серьезный, по духу очень далекий от меня, ибо он глубоко, безоговорочно предан католицизму; но мне более по душе любая вера, какая бы она ни была, хоть магометанская или буддийская, нежели любое неверие, пусть даже и христианское. К тому же он, как учит нынешний папа17, человек широких взглядов, и его католицизм прекрасно уживается с наукой и социализмом.

Что ж. Вы несправедливы к Робеспьеру, я так и думал; судить справедливо об этом злосчастном человеке можно лишь тогда, когда пристально изучишь его жизнь и его речи. Он был побежден, а история всегда безжалостна к побежденным, пока их дело не восторжествует вновь, в данном же случае такого не произошло. Мало того, что это была самая светлая голова во всей Революции, единственный человек, который был способен установить новый строй и продвинуть человечество более чем на век вперед (ибо нам и теперь еще далеко до Республики, о которой он мечтал); мало того, что это был (в противоположность бытующему мнению) более великий оратор, чем Дантон, – у Дантона были лишь кое-какие проблески гения, кое-какие пламенные порывы, но он никогда не созидал построений столь могучих, продуманных, четких, одновременно основательных и грандиозных и опирающихся на логику вещей, на глубокие размышления. Но Робеспьер был наделен еще и человечнейшей душой, которая глубоко проникалась страданиями человечества и гораздо больше, чем другие, была склонна им сочувствовать. Он вовсе не был вдохновителем Террора; он был вовлечен в него против воли; он вынес его на своих плечах, направлял его и погиб, пытаясь его остановить. Вспомните, ведь 9 термидора было делом рук Карье, в Нанте топившего подозрительных в трюмах барж, Фрерона, в Марселе расстреливавшего их картечью, Фуше, собиравшегося стереть с лица земли Лион, Бийо-Варенна, Колло д’Эрбуа, Тальена, которых Робеспьер хотел уничтожить. 9 термидора, я убежден, стало гибелью Республики. – Великолепна последняя речь Робеспьера, произнесенная 8-го; видишь, как он разоблачает гнусность своих противников, совершающих жестокости и приписывающих их ему, чтобы сделать его ненавистным народу; он отвергает брошенное ему обвинение в диктатуре и заявляет о своей решимости, невзирая на любые опасности и на возможную гибель, добиваться справедливости даже ценой собственной жизни. – Кое-какие устаревшие образы и риторические и сентиментальные длинноты в духе времени не отменяют величия этих речей, полных энергии и страсти.

Притом меня не менее глубоко восхищают и героическая велеречивость Дантона, и глубокие сжатые максимы Сен-Жюста, и изящество, живость, язвительное остроумие Камиля Демулена. – Нам, французам, есть чему поучиться не столько у древних, сколько у этих ораторов.

В одной из двух драм18, которые у меня сейчас в работе, действуют только исторические лица и никаких других. В другой я обращаюсь с историей так же, как в «Людовике Святом» 19: лица я события в ней вымышлены и сохранен лишь общий колорит эпохи. – И тот и другой жанр одинаково сложны.

До свидания, дорогой друг, сердечно целую Вас.

Любящий Вас друг

Ромен Роллан <…>.

 

  1. ЛУИ ЖИЛЛЕ

Пятница, 16 нояб. (1900 года)

Дорогой друг, мне, как и Вам, довелось испытать всю горечь одиночества, столь желанного прежде. Мы ненавидим свет; общество равнодушных для нас невыносимо; но в нас слишком велика потребность любить, и мы не можем не страдать оттого, что замкнуты в самих себе. <…>

Очень рад, что Ваши первые лекции имеют успех20. Покажите им, что такое настоящий француз. Пускай эти немцы, эти надутые ничтожества, увидят всю глубину духа нашей легкомысленной расы, создававшей соборы, эпопеи, философские системы, науки, совершавшей героические подвиги; напоминайте без устали о Декарте и Бальзаке тем, для кого олицетворением французского духа служат Ростан и Сарду21; если же они будут ссылаться на свою музыку, спросите, знают ли они музыкантов времен наших Валуа22, и «Трактат о гармонии…» Рамо, и «Заповеди блаженства» Сезара Франка» 23. – Только смотрите не скомпрометируйте себя моими якобинскими сочинениями, лучше читайте им и дайте им прочесть! Стендаля или что-нибудь из «Человеческой комедии». (Я сейчас все больше склоняюсь к мысли, что Бальзак – величайший гений нашей литературы.) – Как бы то ни было, громите смело их презренные и нелепые предрассудки, их представление о «веселой Франции» (так говорят: «гулящая девка»), и пусть перед глазами юной) Германии встанут все десять столетий наших битв во имя Бога и величия человеческого духа.

Итак, Балтика упивается «Дядей Бенжаменом» 24; слава захудалого школьного учителя из Кламси достигла песчаных берегов, над которыми витает тень Гамлета, и фьордов старого варвара Ибсена. Милый мой земляк, он и не подозревал, что несколько страниц его наблюдений над провинциальной жизнью, сплетни маленького городка, пройдут мимо равнодушных французов и усладят народы Севера, неведомые ему по языку и чуждые по духу. – Есть о чем мечтать Стапферу25, уповающему, что хоть прихоти славы сохранят его имя для потомков!

Если вернетесь в Париж к рождеству, сможете посмотреть «Дантона». Премьера состоится не раньше 26 или 27 декабря: Робеспьера должен играть Бюрге, а он сейчас занят в театре «Водевиль». По-моему, он будет очень хорош в этой роли.

Мужайтесь. До свидания, дорогой друг, искренне Ваш

Р. Р.

 

  1. СОФИИ ГВЕРЬЕРИ-ГОНЗАГА26

Понедельник, 27 января (1902 года)

Пишу Вам, мой друг, с опозданием. Последние дни я пребывал в «мерехлюндии», что на парижском жаргоне означает меланхолию, и все ждал, когда она пройдет или когда я к ней немного привыкну, – потому и не писал Вам. <…>

Мы не сходимся с Вами во взглядах на искусство. Причин этому много. Начать с того, что Вы итальянка и к тому же маленькая аристократка (или большая, если вам угодно). – Спор об искусстве завел бы нас очень далеко, и я все равно ни в чем бы Вас не убедил:

  1. См. об этом в статье: Т. Мотылева, Ромен Роллан, его друзья и корреспонденты. – «Вопросы литературы», 1968, N 10.[]
  2. См.: Ромен Роллан, Письма, София, 1983.[]
  3. Jean Albertini, Introduction à: Romain Rolland, Textes politiques, sociaux et philosophiques choisis, Paris, 1970, p. 103.[]
  4. Письмо написано в связи с постановкой в 1888 году пьесы по роману Эдмона и Жюля де Гонкуров «Жермини Ласерте» (1865).[]
  5. Амалия Мальвида фон Мейзенбуг (1816 – 1903) – немецкая писательница, постоянный корреспондент Роллана в 1890-е – начале 1900-х годов.[]
  6. «Калигула» (1893) – драма Роллана; поставлена и напечатана не была.[]
  7. Речь идет о драме «Осада Мантуи» (1894; света не увидела).[]
  8. Эти события происходили в 1631 году.[]
  9. Клотильда Бреаль – первая жена Роллана в 1892 – 1901 годах).[]
  10. Этот замысел не осуществился.[]
  11. «Валленштейн» – драматическая трилогия Ф. Шиллера («Лагерь Валленштейна», 1798; «Пикколомини», 1799; «Смерть Валленштейна», 1799).[]
  12. «Лагерь Валленштейна», явление 11-е. Герцог Фридланд – титул, который носил герой трилогии Альбрехт фон Валленштейн (1583 – 1634).[]
  13. Очевидно, имеется в виду герой оперы Вагнера «Парсифаль» (1882).[]
  14. В 1887 году, еще студентом, Роллан написал два письма Л. Толстому, прося помощи в переживаемом им духовном кризисе, и получил от русского писателя подробный ответ.[]
  15. Роллан жил в Италии в 1889 – 1891 и в 1892 – 1893 годах.[]
  16. Луи Жилле (1867 – 1943) – французский искусствовед, ученик и друг Роллана.[]
  17. Имеется в виду папа Лев XIII (1810 – 1903), склонявшийся к идеям христианского социализма.[]
  18. Речь идет, по-видимому, о драмах «Дантон» (1899) и «Торжество разума» (1899).[]
  19. »Людовик Святой» – драма Роллана (напечатана в 1897 году). []
  20. Жилле в течение нескольких лет преподавал французскую литературу в Германии.[]
  21. Эдмон Ростан (1868 – 1918), Викторьен Сарду (1831 – 1908) – французские драматурги.[]
  22. Валуа – династия французских королей (правила в 1328-г 1589 годах).[]
  23. «Трактат о гармонии…» (1722) – теоретический труд французского композитора Ж. -Ф. Рамо (1683 – 1764); «Заповеди блаженства» (1869 – 1-1879) – оратория французско-бельгийского композитора Сезара Франка (1822 – 1890).[]
  24. Речь идет о переводах на скандинавские языки романа французского писателя Клода Тилье (1801 – 1844) «Мой дядя Бенжамен» (1843).[]
  25. Поль Стапфер (1840 – 1917) – французский писатель.[]
  26. София Гверьери-Гонзага (в замужестве – Бертолини) – итальянская аристократка; Роллан познакомился с нею в юности, в 1890 году; в 1901 году их знакомство возобновилось и вылилось в многолетнюю дружбу и переписку.[]

Цитировать

Роллан, Р. Из писем / Р. Роллан // Вопросы литературы. - 1985 - №8. - C. 152-192
Копировать