№4, 1978/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из переписки Рильке, Цветаевой и Пастернака в 1926 году. Публикация и комментарий К. М. Азадовского, Е. В. и Е. Б. Пастернаков.

Уже три года назад мы вступили в последнюю четверть XX века. Здесь же, на этих страницах, возникает эпизод 1926 года – завершившейся тогда первой четверти века. Эпизод из истории мировой поэзии. Действующие лица – Борис Пастернак, Марина Цветаева, Райнер Мария Рильке.

Сошлись три судьбы, пересеклись, а еще точней – схлестнулись судьбы трех поэтов нашего века. Прошедшие полстолетия бурной истории позволяют нам широкопанорамно взглянуть на их переписку, частично приводимую в этой книжке журнала. Не вдруг раскрывается содержание и смысл этой переписки.

Идея тройственного союза, дружеского единения принадлежит Пастернаку. Именно он соединяет в переписке Рильке и Цветаеву. По его же мысли, оба они – Цветаева и Пастернак должны были встретиться у Рильке. Замысел не осуществился.

1926 год. Спустя 12 лет после начала первой мировой войны (1914) и за 13 лет до начала второй мировой войны (1939). Середина так называемой «мирной передышки», когда земля и небо исподволь накапливали громы и молнии. Европа еще залечивала раны войны. Но уже в мюнхенских пивных вербует своих сторонников Гитлер, пройдет не так много времени, и в Германии будут сжигать на кострах книги, готовя оболваненных ландскнехтов для новой мировой бойни.

Рильке остается жить считанные месяцы. Он умирает в клинике Валь-Мон 29 декабря 1926 года. Последние годы поэт работает в Швейцарии и Париже над стихами на немецком и французском языках. Собственно, все уже написано.

Пастернаку 36 лет. «Земную жизнь пройдя до середины», он увлеченно работает в Москве над поэмами «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт» (примечательно, что в это же время – к 10-летию Октября – Маяковский пишет «Хорошо!», а Асеев – «Семена Проскакова»). Он надеется по окончании этой работы встретиться наконец с любимым поэтом – Рильке. Но, как мы уже знаем, этой мечте не суждено сбыться. Пастернак пишет о Рильке в «Охранной грамоте» (его памяти посвящена вся книга, начинается она с описания приезда Рильке в Россию и встречи его в 1900 году), переводит его стихи.

Цветаева во Франции. В эмиграции она успела многое распознать, пережить, многое увидеть по-новому. «Мой читатель, несомненно, в России..» – писала она в 1925 году. Завершена поэма «Крысолов», написана (июль, 1926) «Поэма Лестницы».

Три одиночества. Три рвущиеся друг к другу судьбы. Желание общности. Раздумья о месте поэзии в судьбах мира. Все трое тщатся разомкнуть крут столь оберегаемой ими индивидуальности. Но, хотят они того или нет, время вписывает их в свой движущийся пейзаж.

Переписка ценна не только тем, что показывает нам жизнь поэтов в соотношении со временем. Очень важен творческий аспект переписки. Цветаева пишет Пастернаку по поводу поэмы «Лейтенант Шмидт», и поэт многие из ее замечаний реализует. Поэму предваряло «Посвященье» (акростих – Марине Цветаевой), приводимое в одном из писем.

В свою очередь Пастернак говорит Цветаевой о том, как он понимает ее «Крысолова». Цветаева посвящает Пастернаку стихи («Расстояние: версты, мили…», 1925).

Рильке пишет два стихотворения, адресованные Цветаевой: первое – «Элегия» («О, потери Вселенной, Марина, падучие звезды!»), примыкающая к «Дуинезским элегиям», о которых идет речь в письмах, и второе – стихотворная надпись на сборнике своих французских стихов «Vergers», посланном поэтессе: «Прими песок и ракушки со дна французских вод моей – что так странна – души… хочу, чтоб ты увидела, Марина, пейзажи всех широт, где тянется она от пляжей Côte d’Azur в Россию, на равнины». (Перевод К. М. Азадовского.)

В том же 1926 году Цветаева создает обращенную к Рильке поэму «Попытка Комнаты».

После смерти Рильке (декабрь, 1926) Цветаева пишет «Новогоднее» – реквием, прозу (два очерка) «Твоя смерть», также обращенную к Рильке (по существу это два реквиема – в стихах и в прозе), переводит несколько его писем и снабжает их комментарием.

Все это перечисляется для того, чтобы показать, что явленное в переписке сближение и заодно с этим отталкивание носило глубоко творческий характер и оставило в наследии всех трех ее участников глубокие следы. Все трое, пусть и в разной степени, сосредоточенно и страстно, сквозь дебри придаточных предложений и осложняющих обстоятельств, стремились определить для себя суть жизни и поэзии,

Переписка из трех разных стран – роман в Письмах и комментарий к судьбам участников этой переписки. Три мечты о встрече. И три подспудных ощущения невозможности этой встречи: не разрушить бы созданный образ, не прервать бы начатой работы, не вспугнуть бы судьбу, не разочароваться…

Цветаева мается, ее исстрадавшееся сердце рвется в просторы, в вечность, в Россию:

Русской ржи от меня поклон,

Ниве, где баба застится. Друг!

Дожди за моим окном.

Беды и блажи на´ сердце…

 

«Беды и блажи» переданы в письмах и прямо и косвенно, с цветаевской угловатой и неотразимой точностью (отсюда и погружение в словеса в надежде выискать в них слово, Слово с большой буквы, истину).

Рильке – старший среди участников переписки. «Он старше друзей», – говорит Цветаева. Он отпылал, отговорил, но дружба с двумя русскими поэтами расширяет его представления о литературе. Два русских поэта вносят нечто новое по сравнению с тем, что он узнал после встреч с Львом Толстым и Спиридоном Дрожжиным. Он по-прежнему мечтает о цельности, мается от невозможности осуществить эту цельность. Он хочет преодолеть одиночество, ибо отгороженность от людей (социальная, а не профессиональная) равна смерти. Одиночество Цветаевой – тоска по России. Одиночество Пастернака иного свойства: он ищет, то утрачивая, то вновь обретая, связи между «высокой болезнью» – песнью, поэзией – и послеоктябрьской действительностью. Вакансия поэта, думает он, «опасна, если не пуста». Для него пока невозможно найти «место в рабочем строю», как сделал это Маяковский. Отсюда законный вопрос, заданный себе самому:

С кем протекли его боренья?

С самим собой, с самим собой.

Вместе с тем в творчестве Пастернака происходят перемены. По поводу своих поэм он пишет в 1927 году: «Я считаю, что эпос внушен временем, и поэтому в книге «1905 год» я перехожу от лирического мышления к эпике, хотя это очень трудно». Речь идет не столько о жанрах, сколько о выходе за пределы «я» к окружающему миру, к «людям и положениям».

Все трое жили в предчувствии больших потрясений и большой ЛЮБВИ, в желании в другом найти себя, утвердить свое в себе. Соприкасались не только судьбы, но и миры – творческие, этические, эстетические. Они взаимосвязаны.

Как страстно (подчас доходящая до крайней экзальтации, особенно у Цветаевой) звучит мольба о любви, надежда на вечную дружбу, на полное понимание, желание даже выдумать сродную душу! И как явственно (хотя слова о другом) за всем этим проступает драма художников! У каждого – своя. Ибо в поисках душевного сродства они опирались все-таки на разный жизненный опыт. Не во всем совпадали взгляды на мир, на трагедию Европы и надежду человечества – Россию, завершавшую свое первое десятилетие. Не одинаково виделись контуры будущего. Да и внутренняя готовность к самому этому будущему проявлялась у каждого по-своему. Письма показывают историю личности каждого из участников переписки, объясняют художественную неповторимость поэтов. Но, хотя в эту переписку каждым вложено много души, в некоторых письмах – это тоже бросается в глаза – отдана дань манерности и вычурности, которую поздней и Цветаева, и Пастернак изо всех сил будут стараться преодолеть.

Полувековая дистанция между нами и порой, когда писались эти письма, – увеличительное стекло, в котором крупно показаны три завершенные судьбы трех поэтов нашего века. За высокими, стремительными, острыми, туманными словами – их драмы, поиски, надежды. Это-то и до´лжно нам разглядеть, читая эти письма.

Лев ОЗЕРОВ

 

За последнее время в отечественной и зарубежной печати все чаще появляются работы на тему «Рильке и Россия», пытающиеся осмыслить ту роль, которую сыграла русская культура в духовном становлении Рильке.

Поездки Рильке в Россию, дружба с русскими писателями и художниками, занятия русской литературой – все это, несомненно, представляет собой интересный эпизод из истории европейских культурных контактов.

Рильке глубоко и страстно любил Россию и до конца своих дней называл ее своей духовной родиной: «Чем я обязан России? Она сделала из меня того, кем я стал; из нее я внутренне вышел, все мои глубинные истоки – там!» (21.1.1920, Л. Шлёцеру). «Россия была в известном смысле основой моего восприятия и опыта» (17.III. 1926, молодой приятельнице).

Среди русских, с которыми переписывался Рильке, была Марина Цветаева.

В начале 1977 года были открыты десять писем М. Цветаевой к Рильке, хранящихся в Отделе рукописей швейцарской Национальной библиотеки в Берне. Возникла возможность ознакомить общественность с этой значительной и последней по времени главою темы «Рильке и Россия» – с перепиской трех поэтов – Рильке, Цветаевой и Пастернака, относящейся к последнему году жизни Райнера Марии Рильке.

Своим возникновением и некоторыми сторонами содержания эта переписка обязана Борису Пастернаку – посреднику в знакомстве Рильке и Цветаевой.

Отец Бориса Пастернака, художник Леонид Осипович Пастернак, был тем человеком, к которому в первый свой день в Москве (27 апреля 1899 года) обратился Рильке с рекомендательным письмом от общих знакомых. Л. О. Пастернак представил Рильке Л. Н. Толстому и позднее переписывался с ним. Первые издания стихов, надписанные и посланные Л. О. Пастернаку немецким поэтом, стали предметом неизменной любви и поклонения молодого Бориса Пастернака.

Переписка Л. О. Пастернака и Рильке оборвалась в 1906 году. Однако в 1925 году, в связи с широко праздновавшимся тогда в Европе 50-летием Рильке, Л. О. Пастернак решился вновь ему написать. В ответном письме (14.111.1926) Рильке упоминает о своем знакомстве со стихами Бориса Пастернака, которые он недавно читал по-русски в антологии Эренбурга «Портреты русских поэтов» («Аргонавты», Берлин, 1922) и по-французски в журнале «Commerce» в переводе Е. А. Извольской.

Потрясенный тем, что он стал известен своему кумиру, Борис Пастернак пишет Рильке письмо.

 

ПАСТЕРНАК – РИЛЬКЕ

12 апреля 26. Москва

Великий, обожаемый поэт!

Я не знаю, где окончилось бы это письмо и в чем бы оно разошлось с самой жизнью, позволь я чувствам любви, удивления и признательности, которые я испытываю вот уже два десятилетия, заговорить в полный голос.

Я Вам обязан основными чертами моего характера, всем складом духовного существования. Это Ваши созданья. Я обращаюсь к Вам со словами, какими говорят о давно прошедшем, которое впоследствии принимают за истоки происходящего, как бы взявшего оттуда свое начало. Меня обуревает радость того, что я смог признаться Вам в том, что я поэт, – это для меня так же непредставимо, как если бы речь шла о Пушкине или Эсхиле.

Ощущение невообразимости такого сцепления судеб, своей щемящей невозможностью пронизывающее меня, когда я пишу эти строки, не поддается выражению. То, что я чудом попался Вам на глаза, потрясло меня. Известие об этом отозвалось в моей душе подобно току короткого замыкания. Все ушли из дому, и я оставался один в комнате, когда прочел несколько строк об этом в письме Л. О. Я бросился к окну. Шел снег, мимо проходили люди. Я не воспринимал окружающего, я плакал. Вернулись с прогулки сын с нянею, затем пришла жена. Я молчал, – в течение нескольких часов я не мог выговорить ни слова.

До сих пор я был Вам безгранично благодарен за широкие, нескончаемые и бездонные благодеяния Вашей поэзии. Теперь я благодарю Вас за внезапное и сосредоточенное благодетельное вмешательство в мою судьбу, сказавшееся в таком исключительном проявлении. Входить при этом в подробности значило бы претендовать на Ваше внимание, на что я никогда не решусь, пока Вы мне сами этого не прикажете. Это значило бы также постичь цепь трагических событий истории и суметь о них рассказать, что, вероятно, превосходит мои силы <…>.

В тот же день, что и известие о Вас, я здешними окольными путями получил поэму, написанную так неподдельно и правдиво, как здесь никто из нас не напишет. Это было вторым потрясением дня. Это поэтесса Марина Цветаева, прирожденный поэт большого таланта, родственного по своему складу Деборд-Вальмор. Она живет в Париже в эмиграции. Я хотел бы, о ради Бога, простите мою дерзость и видимую назойливость, я хотел бы, осмелился бы пожелать ей, чтобы она тоже пережила нечто подобное той радости, которая, благодаря Вам, излилась на меня. Я представляю себе, чем была бы для нее книга с Вашей надписью, может быть «Дуинезские элегии», известные мне лишь понаслышке. Пожалуйста, простите меня! Но в преломленном свете этого глубокого и далеко идущего совпадения, в радостном ослеплении я хотел бы вообразить себе, что истина именно в таком преломлении и что моя просьба выполнима и имеет смысл. Для кого, зачем? Этого я не смог бы сказать. Может быть, для поэта, который вечно составляет содержание поэзии и в разные времена именуется по-разному.

Ее зовут Марина Ивановна Цветаева, и живет она в Париже: 19me arr. 8, rue Rouvet. Позвольте мне считать Вашим ответом исполнение моей просьбы относительно Цветаевой. Это будет знаком для меня, что я впредь могу писать Вам. Я не смею мечтать о прямом ответе. И без этого я отнял у Вас столько времени своим растянутым письмом, которое заведомо кишит ошибками и несуразицами <…>.

Переписка Пастернака с Мариной Цветаевой началась в 1922 году, и к апрелю 1926 года их эпистолярный роман достиг наибольшей глубины и силы. Пастернак только что получил и прочел «Поэму Конца». Желая обрадовать и поддержать Цветаеву в ее эмигрантской изолированности и одиночестве, Пастернак решил таким образом познакомить ее с Рильке.

Поскольку в то время дипломатические отношения с Швейцарией еще не были установлены и прямой почтовой связи не было, Пастернак просил Рильке ответить ему, воспользовавшись тем же цветаевским адресом. Письмо Б. Пастернака шло очень долго, через Берлин, где жили в то время его родители, которые, обсудив письмо И ознакомив с его содержанием дочерей (одна из них жила в Мюнхене), переправили его Рильке в Швейцарию.

Тем временем Пастернак пишет письмо Цветаевой» в ответ на посланную ему автобиографическую анкету. Из этой анкеты Пастернак, в частности, узнает, что мать Цветаевой М. А. Мейн – «ученица Рубинштейна, редкостно одаренная в музыке», и живейшим образом воссоздает родственную обстановку основоположных влияний музыки и искусства в их семьях.

 

ПАСТЕРНАК – ЦВЕТАЕВОЙ

20/IV/26

Завтра я встану другим, скреплюсь, возьмусь за работу. А эту ночь проведу с тобой. Наконец-то они разошлись по двум комнатам. Я тебе начинал сегодня пять писем. Мальчик болен гриппом, Женя при нем1, еще – брат и невестка. Входили, выходили. Поток слов, которые ты пила и выкачивала из меня, прерывался. Мы отскакивали друг от друга. Письма летели к черту, одно за другим. О, как ты чудно работаешь! Но не разрушай меня, я хочу жить с тобой, долго, долго жить.

Вчера я прочел в твоей анкете о матери. Все это удивительно! Моя в 12 лет играла концерт Шопена, и, кажется, Рубинштейн дирижировал. Или присутствовал на концерте в Петербургской консерватории. Но не в этом дело. Когда она кончила, он поднял девочку над оркестром на руки и, расцеловав, обратился к залу (была репетиция, слушали музыканты) со словами: «Вот как это надо играть». Ее звали Кауфман, она ученица Лешетицкого. Она жива. Я, верно, в нее. Она воплощенье скромности, в ней ни следа вундеркиндства, все отдала мужу, детям, нам.

Но это я пишу о тебе. Утром, проснувшись, думал об анкете, о твоем детстве и с совершенно мокрым лицом напевал их, балладу за балладой, и ноктюрны, все, в чем ты выварилась и я. И ревел. Мама при нас уже не выступала. Всю жизнь я ее помню грустной и любящей.

Мне понадобилось написать Волошину и Ахматовой. Два запечатанных конверта скоро легли в сторону. Меня потянуло поговорить с тобой, и тут я измерил разницу. Точно ветер пробежал по волосам. Мне именно стало невмоготу писать тебе, а захотелось выйти взглянуть, что сделалось с воздухом и небом, чуть только поэт назвал поэта. Вот колодка, вот мы друг для друга, вот голодный рацион, которого мы должны держаться год, если ты проживешь и обещаешь мне, что я тоже выживу. Родной мой друг, я не шучу, я никогда не говорил так. Уверь меня, что ты на меня полагаешься, что ты доверилась моему чутью. Я расскажу тебе, откуда эта оттяжка, отчего еще не я с тобой, а летняя ночь, Илья Григорьевич, Любовь Михайловна2 и пр. <….>. Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своей стороны, потому что я верю в твои основанья, которые у тебя должны быть, должны быть неизвестны мне и составляют часть моей жизни. Ты на него ответь, как никому никогда не отвечала, – как себе самой. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год? Эта нерешительность у меня не абсурдна, у меня есть настоящие причины колебаться в сроке, но нет сил остановиться на втором решеньи (т. е. через год). Если ты меня поддержишь во втором решеньи, то из этого проистечет следующее. 1) Я со всем возможным напряженьем проработаю этот год. Я передвинусь и продвинусь не только к тебе, но и к какой-то возможности быть для тебя (пойми широчайшим образом) чем-то более полезным в жизни и судьбе (объяснять – это томы исписать), чем это было бы сейчас.

Тогда я попрошу твоей помощи. Ты должна будешь представить себе, как я читаю твои письма и что со мной при этом делается. Я перестану совершенно отвечать тебе, т. е. никогда не дам воли чувству. Т. е. я буду видеть тебя во сне и ты об этом ничего не будешь знать. Год это мера, я буду соблюдать ее. Речь идет только о работе и вооруженьи, о продолженья усилий, направленных на то, чтобы вернуть истории поколенье, видимо отпавшее от нее и в котором находимся я и ты <…>.

 

РИЛЬКЕ – ЦВЕТАЕВОЙ

Валь-Мон, Глион-сюр-Территз (Во),

Швейцария (временный адрес),

3 мая 1926

Дорогая поэтесса,

сейчас я получил бесконечно потрясшее меня письмо от Бориса Пастернака, переполненное радостью и самыми бурными излияниями чувств. Волнение и благодарность – все то, что всколыхнуло во мне его послание, – должны идти от меня (так понял я из его строк) сначала к Вам, а затем, через Ваше посредничество, дальше – к нему! Две книги (последнее, что я опубликовал), которые отправятся вслед за этим письмом, предназначены для Вас, Ваша собственность. За ними, если только у меня остались экземпляры, последуют еще две: их надо будет переслать Борису Пастернаку3; надеюсь, они дойдут благополучно. Я так потрясен силой и глубиной его слов, обращенных ко мне, что сегодня не могу больше ничего сказать: прилагаемое же письмо отправьте Вашему другу в Москву. Как приветствие. Что рассказать Вам? Вы знаете, что уже более 26 лет (с того времени, как я был  в Москве) я причисляю отца Бориса, Леонида О[сиповича] П[астернака], к своим верным друзьям. Этой зимой (в самом ее начале) после долгого-долгого перерыва я получил от него письмо из Берлина и ответил ему, глубоко радуясь, что мы снова нашли друг друга. Но уже до известия от Леонида Осиповича я знал, что его сын стал значительным и сильным поэтом: в прошлом году, когда я был в Париже, друзья показали мне несколько его произведений, которые я читал взволнованно и растроганно (я еще читаю по-русски, хотя и не без известного напряжения и труда; но письма все же легко!). Во время своего прошлогоднего почти восьмимесячного пребывания в Париже я возобновил знакомство со своими русскими друзьями, которых я не видел двадцать пять лет 4. Но почему – спрашиваю я себя, – почему не довелось мне встретиться с Вами, Марина Ивановна Цветаева5. Теперь, после письма Бориса Пастернака, я верю, что эта встреча принесла бы нам обоим глубочайшую сокровенную радость. Удастся ли нам когда-либо это исправить?

Райнер Мария Рильке.

P.S. Французский мне так же близок, как и немецкий; упоминаю это на тот случай, если французский, наряду с Вашим родным языком, для Вас более удобен.

 

РИЛЬКЕ – ПАСТЕРНАКУ

Валь-Мон, Глион (Во)

Мой дорогой Борис Пастернак,

Ваше желание было исполнено сразу же, как только меня обдало непосредственностью Вашего письма словно ветром от взмаха крыл: «Элегии» и «Сонеты к Орфею» – уже в руках поэтессы! Экземпляры этих же книг Вы получите в самое ближайшее время. Не знаю, как мне Вас благодарить: Вы дали мне увидеть и почувствовать все то, что так чудесно приумножили в себе самом. В том, что Вы способны отвести мне столь значительное место в Вашем духовном мире, сказывается величие Вашего щедрого сердца. Да снизойдет всяческое благословение на Вашу жизнь!

Я Вас обнимаю.

Ваш Райнер Мария Рильке.

 

Письмо Рильке пришло в Париж 5 мая, Цветаева получила его через два дня в Вандее, в маленькой рыбацкой деревушке Сен-Жиль на берегу Атлантического океана, куда она уехала с детьми в самом конце апреля 1926 года. Вложенную в конверт записку для Бориса Пастернака Цветаева запечатывает и отправляет заказным в Москву, добавив лишь две фразы из письма Рильке к ней («Я так потрясен силой и глубиной его слов…»). Впоследствии эти фразы были ошибочно опубликованы как часть письма Рильке Пастернаку (R. M. Rilke, Briefe aus Muzot 1921 bis 1926, Leipzig, 1940, S. 394; см. об этом также «Вопросы литературы», 1972, N 9, стр. 171).

 

ЦВЕТАЕВА – РИЛЬКЕ

Сен-Жиль-сюр-Ви, 9 мая 1926

Райнер Мария Рильке!

Смею ли я назвать Вас так! Ведь Вы – воплощенная поэзия – должны знать, что уже само Ваше имя – стихотворение. Райнер Мария – это звучит по-церковному, по-детски, по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, оно идет из прошлого или будущего, издалека. Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся – всегда лишь следствие.)

Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, воистину не ведал, что творил.

Вы не самый мой любимый поэт (самый любимый – степень), Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любят, а ощущают всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас.

Речь идет не о человеке – Рильке (человек – то, на что мы осуждены!), а о духе – Рильке, который еще больше поэта и который, собственно, и называется для меня Рильке – Рильке из послезавтра.

Вы должны взглянуть на себя моими глазами: охватить себя их охватом, когда я смотрю на Вас, охватить себя – во всю даль и ширь.

Что после Вас остается делать поэту? Можно преодолеть мастера (например, Гёте), но преодолеть Вас – означает (означало бы) преодолеть поэзию. Поэт – тот, кто преодолевает (должен преодолеть) жизнь.

Вы – неодолимая задача для будущих поэтов. Поэт, что придет после Вас, должен быть Вами, т. е. Вы должны еще раз родиться.

Вы возвращаете словам их изначальный смысл, вещам же – их изначальное название (и ценность6). Если, например, Вы говорите «великолепно», Вы говорите о «великой лепоте» 7, о значении слова при его возникновении. (Теперь же «великолепно» – всего лишь стершийся восклицательный знак.)

По-русски я бы все это сказала Вам яснее, но не хочу утруждать Вас чтением по-русски, буду лучше утруждать себя писанием по-немецки.

Первое в Вашем письме, что бросило меня на вершину радости (не – вознесло, не – привело), было слово «май», которое Вы пишете через «у», возвращая ему тем самым древнее благородство. «Май» через «i» – в этом что-то от первого мая, не праздника рабочих, который когда-нибудь еще будет прекрасен, а от безобидного буржуазного мая обрученных и (не слишком сильно) влюбленных.

Несколько кратких биографических (лишь самых необходимых) сведений: из русской революции (не революционной России, революция – это страна со своими собственными – и вечными – законами!) уехала я – через Берлин – в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения» 8. И я полюбила Прагу – с первого дня, – потому что Вы там учились.

В Праге я жила с 1922 по 1925, три года, а в ноябре 1925 уехала в Париж. Вы еще были там?

На случай, если Вы там были:

Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас – больше всего на свете. Совсем просто. И – потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть – от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд – на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли, это был бы взгляд, предназначенный для постороннего, – ведь Вы не знали меня! – то есть: все равно холодный.)

И еще: Вы всегда будете воспринимать меня как русскую, я же Вас – как чисто человеческое (божественное) явление. В этом сложность нашей слишком своеобразной нации все что в нас – наше Я, европейцы считают «русским»<…>.

Райнер Мария, ничто не потеряно: в следующем (1927) году приедет Борис и мы навестим Вас, где бы Вы ни находились. Бориса я знаю очень мало, но люблю его, как любят лишь никогда не виденных (Давно ушедших или тех, кто еще будет: идущих за нами9), никогда не виденных и никогда не бывших. Он не так уж молод – 33 года, по-моему, но похож на мальчика. Он нисколько не в своего отца (лучшее, что может сделать сын). Я верю лишь в материнских сыновей. Вы тоже – материнский сын. Мужчина по материнской линии – потому так богат (двойное наследство).

Он – первый поэт России. Об этом знаю я и еще несколько человек, остальным придется подождать до его смерти.

Я жду Ваших книг, как грозы, которая – хочу или нет – разразится. Совсем как операция сердца (не метафора! каждое стихотворение (твое!) врезается в сердце и режет его по-своему – хочу или нет). Не хотеть!

Знаешь ли, почему я говорю тебе Ты и люблю тебя и – и – и – Потому что ты – сила. Самое редкое.

Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время, и знаю, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо. Вот.

В кантоне Во, в Лозанне я была десятилетней девочкой (1903) и многое помню из того времени. Помню взрослую негритянку в пансионе, которая должна была учиться французскому. Она ничему не училась и ела фиалки. Это – самое яркое воспоминание. Голубые губы – у негров они не красные – и голубые фиалки. Голубое Женевское озеро – уже потом.

Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты разрешил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд – как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!).

Пока я тебя не знала, я могла и так, теперь, когда я знаю тебя, – мне нужно разрешение.

Ибо душа моя хорошо воспитана.

Но писать тебе я буду – хочешь ты этого или нет. О твоей России (цикл «Цари» 10 и прочее). О многом.

Твои русские буквы. Умиление. Я, которая, как индеец (или индус?), никогда не плачу, я чуть было не —

Я читала твое письмо на берегу океана, океан читал со мною, мы оба читали. Тебя не смущает, что он читал его? Других не будет, – я слишком ревнива (к тебе – ревностна).

Вот мои книги8 – можешь не читать их, положи их на свой письменный стол и поверь мне на слово – до меня их здесь не было (не на столе, а на свете!).

10 мая 1926

Знаете, как сегодня (10-го) я получила Ваши книги? Дети11 еще спали (7 утра), я внезапно встала и побежала к двери. И в тот же миг – рука моя уже была на дверной ручке – постучал – почтальон – прямо мне в руку. Мне оставалось лишь завершить движение и, открыв дверь, все той же, еще хранившей стук рукой, принять Ваши книги.

Я их еще не раскрывала, иначе это письмо не уйдет сегодня – а оно должно лететь.

Когда дочь моя (Ариадна) была еще совсем маленькая12 – два-три года, – она часто спрашивала меня перед сном: «А тыбудешь читать Рейнеке

В Рейнеке превратил ее быстрый детский слух Райнера Марию Рильке. Для детей нет пауз.

Я хочу написать тебе о Вандее, моей героической французской родине. (В каждой стране и в каждом столетии хоть одна родина – не так ли?) Я здесь ради ее имени. Когда человек, как я, не имеет ни денег, ни времени, он выбирает самое необходимое: насущное.

Швейцарии не впускает русских13. Но горы должны расступиться (или расколоться) – чтобы мы с Борисом приехали к тебе!

Я верю в горы. (Измененная мною строка – но, в сущности, прежняя – ибо горы рифмуются с ночами – ты согласен? 14) <…>

 

РИЛЬКЕ – ЦВЕТАЕВОЙ

Валь-Мон, Глион-сюр-Территэ (Во),

Швейцария,

10 мая 1926

Марина Цветаева,

неужели Вы только что были здесь? Или: где был я? Ведь десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число! Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницы).., но в тот же день, десятого, сегодня (вечное Сегодня духа) я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня великим потоком сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья; и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе… Не отстраняйся от них! Что сказать; все мои слова (будто они уже присутствовали в твоем письме, появившись как бы до поднятия занавеса), все мои слова разом рвутся к тебе, и ни одно не желает пропустить другое вперед. Не потому ли так спешат из театра люди, что вид занавеса после обилия прошедшей перед их глазами жизни невыносим для них? Так и мне, прочитавшему твое письмо, невыносимо видеть его вновь в конверте (еще раз, еще!). Но и в занавесе можно найти утешение. Взгляни: возле твоего прекрасного имени, возле этого замечательного названия Сен-Жиль-сюр-Ви (survie!) 15 кто-то вывел большую красивую голубую семерку (вот так: 7!). Семь – мое благословенное число. Я открыл атлас (география для меня не наука, а отношения, которыми я спешу воспользоваться), и вот ты уже отмечена, Марина, на моей внутренней карте: где-то между Москвой и Толедо я создал пространство для натиска твоего океана. Но в действительности ты видишь перед собой Иль д’Йё с повернутым к тебе Пуэнт де Корбо… И Ариадна (интересно, сколько ей сейчас лет, докуда она тебе ростом?) глядит в ту же сторону и…»дети» – почему ты говоришь «дети» во множественном числе? А ведь в 1903 году, когда я уже общался с Роденом, ты была еще всего-навсего маленькой девочкой, которую на днях я буду искать в Лозанне 16. (Ах, скорее произойдет встреча с негритянкой, которую можно завлечь фиалками: я увидел ее, будто написанную Рене Обержонуа… 17 А тебя как увидеть?)

Чувствуешь ли, поэтесса, как сильно овладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу, как ты, и подобно тебе спускаюсь из фразы на несколько ступенек вниз, в полумрак скобок, где так давят своды и длится благоуханье роз, что цвели когда-то. Марина: я уже так вжился в твое письмо! И поразительно, что брошенные, как кости, твои слова падают – после того, как цифра уже названа – еще на ступеньку ниже и показывают другое, уточняющее число, окончательное (и часто большее)! Милая, не ты ли – сила природы, то, что стоит за пятой стихией, возбуждая и нагнетая ее?.. И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне «да», некий напоенный согласьем сад, в центре которого фонтан или – что еще? солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоей солнечной речи!

Но речь, утверждаешь ты, идет не о человеке – Рильке: я и сам с ним теперь в разладе, с его телом, с которым в прежнее время я мог всегда достичь взаимности, отличавшейся такой чистотой, что я часто не знал, кто из нас больше поэт: оно, я, мы оба? (Подошвы ног, испытывающие блаженство, так часто, блаженство от ходьбы по земле, поверх всего, блаженство познавать мир, впервые, заведомо, не путем знания!) А теперь – разлад, двойное облачение18, душа одета иначе, тело укутано, все – иначе! Уже с декабря я здесь, в санатории, но с осторожностью допускаю врача в отношения между собой и собой – единственные, что не терпят посредника, который утвердил бы разрыв между ними, переводчика, который разложил бы это на два языка. (Терпение – долгое, истерзанное, вновь обретаемое…) Мое местожительство, Мюзо (в нем я спас себя от сумятицы и хаоса послевоенных лет), в четырех часах езды отсюда: моя (разреши повторить тебя слово в слово) «моя героическая французская родина». Посмотри на нее. Почти Испания, Прованс, долина Роны. Austere et mélodieux19; холм, образующий одно восхитительное целое с древней башней, которая принадлежит ему ровно столько, сколько тому, кто наделил судьбой эти камни…

Райнер Мария.

 

ЦВЕТАЕВА – РИЛЬКЕ

Сен-Жиль-сюр-Ви,

12 мая 1926

<…> Хорошо ли ты понимаешь мой плохой немецкий? По-французски я пишу свободнее, потому я не хочу писать тебе по-французски. От меня к тебе ничто не должно течь 20. Лететь – да! А раз нет – лучше запинаться и спотыкаться.

Знаешь ли, что творится со мной, когда я читаю твои стихи? Бросив первый мимолетный взгляд (молниеносный взгляд звучит лучше, будь я немцем, я переделала бы: молниеносный ведь быстрее, чем мимолетный! А молниеносный взгляд быстрее, чем просто молния 21. Две быстроты в одной. Не правда ли?). Итак, бросив первый взгляд (ведь я – не немец), я знаю все – затем – ночь: ничего – затем: боже, как ясно! – и как только хочу схватить это (не иносказательно, а буквально: почти рукой) – все стерто: лишь напечатанные строчки. Молния за молнией (молния – ночь – молния) – вот что со мной творится, когда я читаю тебя. Так должно быть с тобою, когда ты пишешь – себя.

«Рильке легко понять» – с гордостью говорят «посвященные»: антропософы и другие мистические сектанты (я, собственно, не против…). «Легко понять». По частям, в раздробленном виде: Рильке-романтик, Рильке-мистик, Рильке-мифотворец и т. д. и т. п. Но попытайтесь охватить всего Рильке. Здесь бессильно все ваше ясновиденье. Для чуда не нужно ясновиденья. Оно – налицо. Любой крестьянин – свидетель: глазами видел. Чудо: неприкосновенно: непостижимо <…>.

Твой Орфей. Первая строчка:

  1. Имеются в виду жена и сын Б. Пастернака.[]
  2. И. Г. и Л. М. Эренбурги были в это время в Париже.[]
  3. Светлым шрифтом выделены слова и фразы, написанные по-русски.[]
  4. Е. М. Воронина (Козицына). Рильке познакомился с ней в 1898 году (см. письма Рильке к Е. М. Ворониной – «Oxford Slavonic Papers», «vol. IX, 1960, pp. 146 – 164).[]
  5. Рильке пробыл в Париже с января по август 1925 года. Цветаева приехала в Париж только в ноябре 1925 года.[]
  6. Играслов: Worte – Werte.[]
  7. По-немецки: grobartig – grobe Art.[]
  8. «Ранние стихотворения» (1909) – переработанное издание юношеского сборника «Мне на праздник» (1899).[][]
  9. Играслов: noch komnjende – nach-Kommende.[]
  10. Цикл «Цари» начат в 1899 году, закончен в 1906 году, состоит из шести стихотворений, связанных с путешествиями Рильке в Россию 1899 и 1900 годов.[]
  11. Цветаева послала Рильке две свои книги: «Стихи к Блоку», Берлин, 1922, и «Психея. Романтика», Берлин, 1923.[]
  12. Ариадна (Аля) 14 лет и Георгий (Мур) 1 год.[]
  13. В это время дипломатические отношения СССР со Швейцарией еще не были восстановлены.[]
  14. «Ich glaube an Nächte» («Я верю в ночи») – слова из стихотворения Рильке «О тьма, что родиной мне стала» («Часослов»).

    Судя по почтовому штемпелю, письмо было начато Цветаевой 7-го, окончено и отправлено 8 мая. Датируя письмо днем предполагаемого получения (10 мая), Цветаева как бы стремилась преодолеть отделяющее ее от Рильке пространство и время. Первые строки ответного письма Рильке подтверждают, что ее намерение увенчалось успехом.[]

  15. Вечная жизнь (франц.).[]
  16. Рильке собирался в Лозанну, где побывал лишь в самом конце мая.[]
  17. Рене-Виктор Обержонуа (1872 – 1957) – швейцарский художник, автор работ в красочной изысканно-декоративной манере. До 1914 года жил преимущественно в Париже; с 1914 года – в Швейцарии, где, подобно Рильке, вел уединенный и замкнутый образ жизни.[]
  18. По-немецки: Zwie-tracht, doppelte Tracht.[]
  19. Сурово и мелодично (франц.).[]
  20. По немецки: fliebend – свободный, беглый (о языке) и flieben – течь.[]
  21. По-немецки: Augenblick – Augenblitz.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 1978

Цитировать

Цветаева, М. Из переписки Рильке, Цветаевой и Пастернака в 1926 году. Публикация и комментарий К. М. Азадовского, Е. В. и Е. Б. Пастернаков. / М. Цветаева, Р. Рильке, Б.Л. Пастернак, К.М. Азадовский // Вопросы литературы. - 1978 - №4. - C. 233-281
Копировать