№6, 1974/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из книги «Начало века»

Андрей Белый (1880–1934) – один из известных представителей русского символизма, писатель разносторонний и глубоко противоречивый. В 1966 году вышла книга «Стихотворения и поэмы» Андрея Белого в серии «Библиотека поэта» (Большая серия). В меньшей мере известны сегодняшнему читателю проза Белого, его литературно-критические статьи и воспоминания.

В 1922 году в Берлине Андрей Белый начал писать пятитомную историко-литературную хронику «Начало века», посвященную «эпохе раннего символизма», годам после первой русской революции, предвоенному периоду и более позднему времени. Написаны были только три первых тома. Отрывки из «Начала века» публиковались в журнале «Беседа», созданном по инициативе М. Горького. Но основная часть трилогии была напечатана в Берлине же в журнале «Эпопея» (1922 – 1923, N 1 – 4). Полностью «Начало века» в этой редакции в свет не вышло.

Позднее, в 1929 – 1933 годах, Андрей Белый написал новую трилогию воспоминаний: «На рубеже двух столетий», «Начало века» и «Между двух революций» (ч. 1).

Мы печатаем по авторской машинописи Андрея Белого несколько глав из «Начала века» (конец первого тома) 1, посвященных его приезду в Петербург в январе 1905 года, Больше половины текста повторяет публикацию «Эпопеи», несколько страниц отличаются стилистически (позднейшая правка автора), ряд эпизодов (разговор с Блоком о Брюсове, «лекции у Блоков» и др.) публикуется впервые, Из-за недостатка места сделаны некоторые купюры. Публикацию подготовил Сергей Григорьянц.

* * *

1905 год – год первой русской революции – явился переломным в истории русского общества, литературной жизни и – в творческом развитии Андрея Белого. После событий 1905 года тема нищей, бесправной страны, задавленного, страдающего народа явственно проступает в его стихах (поэтический сборник «Пепел» 1909 года). Публикуемые материалы помогают увидеть, как постепенно овладевает сознанием поэта мысль о неизбежной социальной революции, которая, по его собственным словам, «заслонила собою все прочее». Он пишет о «юной, новой, зареволюционной России». Андрей Белый принял Октябрь и вошел в ряды советских писателей.

Однако, принимая и утверждая революцию, Андрей Белый – писатель острой, странной и причудливой субъективности – шел к ней трудным путем преодоления мистических иллюзий. Образ реальной действительности под его пером словно обволакивался, терял строгость и четкость очертаний, растворялся в капризно-личностных, порой фантастических построениях. И дело не в фантастичности изображения, но именно в мистическом характере восприятия и идейно-художественного истолкования революционной действительности. Увлечение антропософией Р. Штейнера не случайный эпизод в духовном развитии Андрея Белого, долгое время остававшегося в плену мистических «откровений», видений, тайных знаков. Со всей экзальтированностью, остротой и гиперболичностью воображения он стремится видеть в реальной действительности какой-то неведомый, освященный «божественным» светом смысл. Постепенно, не раз отклоняясь от истины, впадая в самые разные, неожиданные заблуждения, «ереси», шел Андрей Белый к осознанию реально происходившего историко-общественного и литературного процесса.

Интересно проследить в этом свете эволюцию отношения Андрея Белого, с одной стороны, к Александру Блоку, с другой – к «салону» Д. Мережковского и Р. Гиппиус.

Весьма активная фигура русского декадентского движения конца прошлого – начала нынешнего веков, Д. Мережковский в своей книге «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893) расписался в приверженности антидемократическим убеждениям, выступил как воинствующий поборник идеализма и мистики. Революция представала перед ним не иначе, как в образе «грядущего хама», в унылой одноликости и серости. Здесь не место подробно говорить о том серьезном споре, который вели с Мережковским – с разных позиций – Чехов, Блок, Есенин.

Читая воспоминания Андрея Белого, мы видим, как не сразу, но все заметнее высвобождается он от воздействия «салона» Мережковских. Оба они – Мережковский и Гиппиус – интересуют его как литераторы. Сначала Белый даже отдается «пафосу дружбы» с ними. Однако чувствует камерность, тепличность, как он сам выражается, «оранжерейность» этого мирка, отделенность «изысканного небольшого кружка, сгруппированного вокруг Мережковских», от огромного мира жизни, понятого во всей его социальной глубине и многомерности.

Не случайно, конечно, все дальнейшее поведение четы Мережковских – их бегство от революции, враждебная деятельность по отношению к Советской России и, наконец, коллаборационистская позиция во время второй мировой войны.

Читатель найдет в воспоминаниях Белого и острые, запоминающиеся характеристики разных людей из окружения Мережковских – их гостей, собеседников, оппонентов. Среди них – В. Розанов, который кажется Белому «едва ли не самым талантливым», «но и самым враждебным»; философ Н. Бердяев, публицист А. Карташев и др. Здесь также весьма поучительна эволюция Белого – он все более трезво оценивает объективный смысл тех разговоров и диспутов, которые вели разные представители «религиозной общественности».

Писатель остро ощутил разницу между салонным мирком Мережковских и тем миром социальных потрясений и человеческих страстей, куда влекся поэт Александр Блок. Лучшие страницы публикуемой рукописи Белого посвящены его другу, духовному «собрату» и почти постоянному противнику в спорах. Белый превосходно уловил в душе и в творчестве поэта ту «стрелку сейсмографа», которая сигнализировала о приближающейся великой очистительной грозе.

В характеристиках друзей, приятелей, современников, противников А. Белого – характеристиках талантливых, острых и всегда повышенно-личностных, субъективных – автор не избегает и бытовых, житейских подробностей. Мы не считали нужным упускать их, тем более что, как правило, они связаны общим психологическим контуром портретной зарисовки, характеристики, описания.

Кое-что, о чем пишет Андрей Белый, покажется сегодняшнему читателю наивным, а то и спорным и явно пристрастным, неверным. Но многое в этих воспоминаниях помогает лучше понять суть и характер русского искусства, поэзии, философии тех лет, ту сложную идейную и творческую борьбу, которая определялась надвигающейся революцией.

 

А. А. БЛОК И Д. С. МЕРЕЖКОВСКИЙ

Религиозная общественность вскоре же утомила меня.

То, к чему в Мережковских я влекся, в том именно не до конца соприкасались мы с А. А. Блоком; ему была вовсе чужда историческая проблема религии; особенно историческое христианство; история, как мне кажется, слишком мало его волновала; пришел он позднее к проблеме истории (уже в последнем периоде жизни); апокалиптическое настроение было формой всегда ему свойственного максимализма; апокалиптик он был в своем кровном переживании жизни, в «нутре»; наоборот: Мережковский, рыкающий громко: «Гряди», – Мережковский «апокалиптизировал» схемами; история перевешивала в нем все прочее; самое отвержение исторического христианства Д. С. погружало его в сеть вопросов, не расплетаемых с церковной историей; «историзм» полонял Мережковского; и – отталкивал Блока, который к проблемам истории христианства, к великому возмущению Мережковского, относился так как-то (верней, что никак); был далек того гнозиса, который приводит к сознанию Лика Христова; тот Лик был для Блока еще заслонен ликом Музы: Софии.

Вся же линия Мережковского – выявление Лика Христа. Идея Софии была Мережковским не схвачена, церковь была необходима для него как трамплин, от которого («церковь в параличе») он построил прыжок в «сверхисторическое» христианство; Церковь – не знала Софии. А для А. А. просто не было никакой уж проблемы церковной истории, не было и проблемы сопутствующей: евангельской критики; тут он был соловьевец; для Соловьева проблемы евангельской критики не существовало ведь тоже; на религиозно-философские диспуты А. А., впрочем, хаживал – созерцать без волнения схватку двух бурных течений (неохристианского с церковным); тут в нем сказывалось отвлеченное, интеллектуальное любопытство; к Мережковскому он ни в чем не примкнул; даже более: из чувства протеста, не вынося слишком четко построенных схем Мережковского, он готов был при случае стать на сторону откровенных церковников: правая и левая, голосуя, естественно, против центра, поддерживают порою друг друга; а для А. А. Мережковский был именно центром «середкой на половинку»; «общественность» Мережковских казалась ему слишком «скучной» и «вымученной»; в религиозных воззрениях он был резче, катастрофичнее Мережковского, исходя из естественного, непосредственного ощущения переживаний своих; признавал непосредственный опыт: абстрактные умозрения, проблемы религии и церковной истории оставляли холодным его; если «опыт» присутствует – значит: присутствует все; нет его – к чему диспуты, словоблудие, рефераты; А. А. волил точного опыта; и в «зорях» имел этот опыт; и видел его в сочинениях Соловьева2; не самая по себе теология покойного Владимира Соловьева интересовала его; Мережковского он считал отвлеченным схоластом; Владимира Соловьева же – «знающим» ритм эпохи; то мнение о покойном философе не изменил до кончины своей, о чем явствует его заметка о Соловьеве, написанная уже в 1920 году3; «Владимиру Соловьеву» он пишет: «Судила судьба в течение всей его жизни быть духовным носителем и предвозвестником тех событий, которым надлежало развернуться в мире… каждый из нас чувствует, что конца этих событий еще не видно, что предвидеть его невозможно…» В. С. Соловьев был для Блока окном, из которого на нас дунули ветры грядущего. Место в истории Соловьева не ясно определилось; история нашего времени родилась из пророческих предощущений Владимира Соловьева; он умер за несколько месяцев до рождения нового века, «который сразу обнаружил свое лицо, новое и непохожее на лицо предыдущего века». Далее А. А. Блок явно делает драгоценнейшее признанье, которое подтверждает слова мои о конкретно воспринятых им зорях будущего (то страшных, то ласковых): «Я позволю себе.., в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения… указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий».

Действительно: стихотворенья А. А., завершающие год последний отшедшего века, полны удрученности, тяжести пессимизма:

Стала душа угнетенная

Комом холодной земли.

Или:

Стала душа пораженная

Комом холодной земли.

Или:

Ты только замыслом гнетущим

Еще измучаешь меня.

Вот строчки стихотворения, написанного 31-го декабря 900 года, – написанные за несколько лишь часов до наступления нового века:

И ты, мой юный, мой печальный,

Уходишь прочь.

Привет тебе, привет прощальный

Шлю в эту ночь.

А я все тот же гость случайный

Земли чужой.

Это – светораздел: до – «Ante Licem»; после – «Стихи о Прекрасной Даме», открываемые первыми, уже иначе звучащими строчками:

И тихими я шел шагами,

Провидя вечность в глубине…

Стихотворение помечено январем 1901 года. Второе стихотворение цикла 1901 года бодреет:

Ветер принес издалека

Песни весенней намек.

Где-то светло и глубоко

Неба открылся клочок.

В этой бездонной лазури,

В сумерках близкой весны

Плакали зимние бури,

Реяли звездные сны.

 

Далее:

Благословен прошедший день.

И – наконец:

Закатная, таинственная Дева,

И завтра, и вчера огнем соедини.

 

Так, слова А. А. Блока: «Январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года» – полны реализма; их надо принять текстуально; они – выражения опыта, пережитого Блоком; А. А. был свидетель эпохи, всегда наделенный тончайшим прозором и слухом.

Д. С. Мережковский для Блока в противовес Соловьеву, всегда был свидетель эпохи, лишенный и слуха и зрения, не ощутивший предчувствия 901 года никак, ощутивший эпоху в столь общих, неопределенных тонах, что из них не могло ничто вытечь, как подлинный опыт «прозора», к которому тянется Мережковский столь явно, столь часто, но из которого ничего не выходит.

Вскричит:

– Или мы, иль – никто! И окажется:

– Только не мы…

Ничего не увидели «мы» в огневых испытаниях жизни России! По отношению к веяниям 901 года (о них я писал в моей первой «Симфонии», что «это были ни с чем не сравнимые дни, что весна над Москвою стояла особенная»), – по отношению к этим веяньям строили мы отношения к людям; приявшие «зори» ни с чем не сравнимой весны были – «наши», а не приявшие – не были «нашими» («нашими» для меня оказались в Москве А. Петровский4, С. М. Соловьев5, Э. К. Метнер6 и Н. К. Метнер7, М, С. Соловьев8 и другие); а для А. А. Мережковский не понял особенности заревых откровений; так «новое сознание» Мережковского оказалося «старым», не перешедшим границы уже отжившей эпохи.

А. А. относился сериозно ко всякому опыту и ко всякой сериозной системе идей; с каким чутким вниманием выслушивал он мои длинные разъяснения по поводу философии Риккерта или Вундта, бывало; но он относился с насмешкой к размешиванию религиозного опыта головными досужими схемами; полуфилософия – претила сознанью его; и претил – полуопыт; домашнею, половинчатой философией, напоминающей упражнения Кифы Мокиевича, часто казались ему громоздкие построения Мережковского, коренящиеся не на принципе мысли, а на сомнительном каламбуре; он сам каламбурил порою, но – шуточно (Arl-e-Kin) и («Erg-Konig»); сплошным полуопытом выглядела для него субъективная мистика Гиппиус; к устремлениям нового «религиозного сознания» относился он точно так же, как если бы был он Гельмгольцем и пред собою увидел образчики гегелианского метафизицирования по поводу закона сохраненья энергии; он был сам таким Гельмгольцем – пусть в одной точке души: в точке зорь, ему вспыхнувших, в точном узнании, что «январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года»; спросите в те дни Мережковского, правда ли, что заря изменилась; он смерил бы вопрошателя недоуменными взорами; мог он «свидетельствовать» лишь от схемы, а не от факта; и оттого-то пред революцией еще бредит он шапкою Навуходоносора и заговаривает о Белом Царе, чтобы тотчас же вслед за вспышками революции очутиться в… «Полярной звезде» Петра Струве; в 12-м году он кричит в разговоре со мною, что революция (да!) есть IV ипостась Божества; в 1918 году – проклинает меня лишь за то, что я вовсе не струсил, как он, пред лицом ипостаси.

У А. А. сквозь все творчество явственно проступают немногие факты им внутренне узнанного; в веренице годин к этим фактам меняет подходы; но факты – стоят перед ним: они – тоже; как: в 1898, еще будучи гимназистом, он пишет, что птица тревожная Гамаюн нам —

Вещает иго злых татар,

Вещает казней ряд кровавых.

 

Через десять лет в «Куликовом Поле» он возвращается к фактам все тем же; и в 1918 в «Скифах» (десятилетием позднее) опять-таки по-иному приподымает он тему – все ту же; в 1901 году он гласит:

Весь горизонт в огне. И близко появленье.

А через двадцать лет, в годы потухнувших зорь, вспоминая увиденный подлинно огневой горизонт подтекущего века, он подтверждает узнания юности фразой: «Позволю… себе… в качестве свидетеля… указать на то, что… самое начало столетия было исполнено… знамений и предчувствий…» Слова эти сказаны Блоком, не взявшим вполне себе в душу Ея откровений («В поля отошла без возврата, да святится Имя Твое!»). Мережковский сказал бы: «В поля отошла без возврата: на что Твое Имя»; глубочайший субъективист, совершенно беспочвенный человек, прикрывающий для объективности вялыми схемами эгоизм себялюбия, – вот таков Мережковский. Недавно еще Н. М. Минский высказывал мысль:

Беатриче для Данте – предлог возвеличения Дантом Данте; так Данте, выдумывающим Беатриче, Софию, Христа – для себя и для присных (для Гиппиус, Философова и сбежавшего Карташева – сбежишь!), был всю жизнь Мережковский; мне нечего говорить: новоявленный Данте Н. Минского есть не Данте, а «Дантик», » Дантенок».

А. А. не был «Дантиком» Минского вопреки Мережковскому, нечто опытно им ощутимое, но не узнанное до конца (тут понять, тут узнать – значит: явственно разрешить мировую загадку), – да, опытно ощутимое знанье А. А. не хотел нарядить в манифесты из слов – объективных, идейных, давал в субъективном свой опыт: давал в преломлении; в субъективизме у Блока столь много правдивости, честности, и столь много фальши у Мережковского, дующегося до объективного манифеста, чтоб лопнуть с натуги; так: лопнул «Толстой» Мережковского; лопнула вся IV ипостась (что лопнет ныне – «крест» иль красная Пентаграмма) <…>.

И все же я должен сказать, перевоплощался в точку зрения Мережковского, можно было увидеть по-своему, прав был и он, когда в лирике Блока ему часто чуялся хаос, которого так он боялся, дисциплинируя взвой хаоса в своих собственных недрах логикой, не Логосом – плохо усвоенной логикой, отчего его космос приобретал вид музея-паноптикума; в прикровении хаоса плохенькой логикой у Мережковского сказывалась боязнь пред стихией радений.

Я помню, с каким торжеством Мережковский однажды (то было позднее уже) – развернул предо мною какую-то книгу и с наслаждением прочел четверостишие напечатанного стихотворения А. А., где рифмуются странно «границ» и «цариц-у». Вращая своими глазами, их выпучив, склабясь, как демон (душевное выражение Мережковского, когда он подбирает цитаты иль данные, подтверждающие положенье его), – он, осклабясь, ревнул с громким хохотом:

– Видите, видите – я говорил: посмотрите «границ» и потом «цариц», – Д. С. сделал огромную паузу и протянул «ууу цариц-ууу» неспроста: у рифмы есть хвостик: ууу-«ууу»; в этом «ууу» ведь все дело; «ууу» – блоковский хаос, радение, отвратительное хлыстовство. – А, Зина, – и он тут блеснул волоокими взорами, – каково: цариц-ууу!»

Еще долго расхаживал он перед нами в малюсеньких туфельках, колыхая помпонами (в туфлях с помпонами, помню, разгуливал он одно время); – весь маленький, перепутанный и, в восторге от собственного испуга, попугивал нас он звериными звуками: «ууу»-рифмой с хвостиком Блока.

В эту пору разламывался сознанием между А. А. и Д. С.; меня к Блоку влекло непосредственно узнанное, увиденное; но «опыт» нам следовало воплотить – провести его в мысли и – чувства; и – вызвать «быт нового опыта»; в «новой общественности» Мережковского, именно, и выдвигалась проблема: пресуществить религиозно пережитым свою жизнь; ввести внутренне пережитое в мельчайшие частности жизни – вплоть до газетного фельетона; я еще не видел: у Мережковских попытка введения религии в жизнь ограничивается проведением религиозной идеи… в очередной фельетон, ограничивается созданием нового фельетона; я еще не видел – фельетониста в Д. С.: видел – подлинного реформатора (он в это время не вовсе упал до газеты); и потому-то стремление Мережковских меня прихватить с собою в газеты и сделать меня журналистом, им открывающим двери в общественность, – это стремление я нес как товарищескую обязанность, как шаг к наступающему религиозному действу; но «долг» ощущался как иго; А. А. меня видел насквозь; видел – боль неизбытную, – ту же, какую он видел в Москве, когда я тщетно тщился гармонизировать нестроицу «аргонавтов» 9. И то же спокойное сострадательное отношение старшего брата к впадающему в заблуждение младшему поднималося в нем.

С А. А. Блоком меня тесным образом связывал ряд вопросов в то время: София, вневременное молчание, Вечность, проблема мистерии, память о бывшей заре, неизреченность и нежелание распылять в суматохе «последнее» (к распыленью «последнего» в фельетон, наоборот, призывали меня Мережковские), доверие к поэзии Вл. Соловьева, которому Мережковский все время противился, большая личная дружба, доверие к нашему коллективу, слагающемуся из А. А., Л. Д., С. М. Соловьева, меня; так я жил в двух коммунах; одна – мы, иль «Блоки»; другая: то – мы, «Мережковские»; к Мережковским привязывался все более; но ощущал принуждение в их коллективе; я должен делиться был опытом без остатка; я должен был собственный опыт всегда растворять в общем опыте; Д. С. говаривал мне:

– Да вы – наш; а мы – ваши; наш опыт – ваш опыт; ваш опыт – наш опыт.

Это душевное принуждение <…> вызывало все более противленье, сомненье; я чувствовал, что чего-то последнего, главного, своего, не могу растворить без остатка я в опыте Мережковских – не оттого, что – утаиваю, а оттого, что – не видят; и я как бы им говорю:

– Посмотрите: вот подлинный бриллиант моей внутренней жизни; несу его – вам!

А они как бы мне отвечали:

– Но тут – ничего: в вас досадные пережитки субъективизма и декадентства.

И я понимаю, что Мережковские – слепы в той именно точке, которую я считаю лежащею в центре сознания; точка – конкретное «я»; тут-то Блок меня видит; тут он понимает меня; для этого, происходящего в моем «Я», происшествия нежной рукой старается отстранить все случайное он; Мережковские именно это случайное ставят в центре зрения мне; я мучительно начинаю теперь приходить к осознанию: «новая общественность» Мережковских не есть та общественность, которая органически вырастает с законами роста «я» (от свободного «я» и к свободному «я»); нет, общественность Мережковских есть подлинно групповое начало, могущее привести к новой стадности разве среди ряда нам данных (как-то: к государственному идиотизму <…>, к внешней церковности); их «групповая душа» несомненно же спаивает примитивно Д. В. Философова10, Мережковского, Гиппиус; в действии этой души коллективной коммуной осуществляется «атмосфера», витающая в квартире у них, – «атмосфера», которую остроумнейшим образом охарактеризовал раз Бердяев, сказавший:

– Вы – понимаете: вы беспомощны в «атмосфере» у них; вы приходите к Мережковским сказать: «Я не с вами…» А Мережковские вам отвечают: «Так почему же вы, если не с нами, не уличаете братски нас…» И начинаешь их братски опровергать; вдруг уже ощущаешь, что ты уличаешь – внутри атмосферы; ты стал – антитезою; ты – внутри синтеза; тут Мережковский пристроит мгновенно свой синтез; попался: внутри атмосферы уже…

В таких ярких и верных словах Н. Бердяев характеризовал мне однажды то групповое начало сознанья, которое обволакивало собеседников З.

  1. Один экземпляр хранится в ЦГАЛИ, в фонде Андрея Белого, другой – в Рукописном отделе Публичной библиотеки имени М. Е. Салтыкова-Щедрина.[]
  2. Соловьев В. С. (1853 – 1900) – философ-идеалист, публицист и поэт. В 90-е годы проповедовал религиозные идеи грядущего крушения мира, близкие младосимволистам.[]
  3. »Владимир Соловьев и наши дни». (Примечание автора.) []
  4. Петровский А. С. (1881 – 1959) – филолог, переводчик, один из «аргонавтов».[]
  5. Соловьев С. М. (1885 – 1942) – поэт, переводчик, впоследствии священник. Близкий друг Андрея Белого, сын М. С. Соловьева.[]
  6. Метнер Э. К. (1872 – 1936) – музыкальный критик, редактор и руководитель изд-ва «Мусагет», автор монографии «Модернизм и музыка» (М. 1912), вышедшей под псевдонимом «Вольфинг», предложенным А. Белым Умер в эмиграции, в Германии.[]
  7. Метнер Н. К. (1879 – 1951) – младший брат Э. К. Метнера, известный композитор и пианист, в 1918 – 1921 годах профессор Московской консерватории.[]
  8. Соловьев М. С. (1862 – 1903) – педагог и переводчик. Сын историка С. М. Соловьева и брат философа Владимира Соловьева, издатель Первой симфонии Андрея Белого, автор его псевдонима.[]
  9. «Аргонавты» – московский философско-литературный кружок писателей и художников, последователей Вл. Соловьева, группировавшийся вокруг Андрея Белого. В него входили С. Соловьев, Л. Кобылинский (Эллис), В. Владимиров, А. Петровский и др.[]
  10. Философов Д. В. (1872 – 1940) – публицист, критик, председатель «Религиозно-философского общества». Автор сборников статей по вопросам искусства и литературы «Слова и жизнь» (СПб; 1909) и «Старое и новое» (М. 1912). Эмигрировал в Варшаву, где редактировал антисоветскую газету «За свободу».[]

Цитировать

Белый, А. Из книги «Начало века» / А. Белый // Вопросы литературы. - 1974 - №6. - C. 214-245
Копировать