№2, 1971/Книжный разворот

Исторические корни преступления Раскольникова

В. Я. Кирпотин, Разочарование и крушение Родиона Раскольникова, «Советский писатель», М. 1970, 447 стр.

Новая работа В. Кирпотина о Достоевском посвящена «Преступлению и наказанию». С интересом и волнением открываешь книгу, где впервые так подробно исследуется великий роман великого писателя, вероятно, наиболее гармоничный из всех романов Достоевского в смысле художественной цельности, наиболее широко известный и в то же время отмеченный, как и все написанное Достоевским, печатью некой еще не до конца разгаданной нами тайны. Вглядеться в нее, приблизиться к ее разгадке – таков главный импульс и главная надежда, которые воодушевляют читателя каждой новой книги о Достоевском, а тем более первой советской монографии, посвященной отдельному произведению этого писателя. «Когда человек бывает подлецом?», «Возвращение билета», «Разочарование и чувство потрясенной справедливости», «Идея и миссия Сони Мармеладовой», «Раскольников и Свидригайлов», «Неправомерность экзистенциалистской трактовки», «Время», «Низложение мифа» – одни только названия этих и других глав книги В. Кирпотина показывают, в каких существеннейших направлениях и в то же время конкретных аспектах – близких к плоти самого романа, к фактуре текстов Достоевского – ведется исследование. Ни на одной из страниц этой книги читателя не оставляет ощущение глубочайшей значительности исследуемой драмы – в первую очередь ее исторической значительности, – раскрыть которую В. Кирпотину безусловно удалось.

Историческая значительность «пробы» Раскольникова и прямо декларируется В. Кирпотиным, выступающим против вульгарной и односторонней ее трактовки как просто истории мучений совести раскаявшегося убийцы, и подкрепляется его уважением к мельчайшим подробностям романа (как запечатленным в окончательном тексте, так и оставшимся в первоначальных замыслах писателя), и, наконец, доказывается тем широким историко-философским фоном, на котором и в свете которого рассматривается здесь эта драма. Вникая вслед за автором исследования еще и еще раз в знакомые страницы, получаешь возможность, благодаря широте и глубине знаний В. Кирпотина, по-новому понять место романа Достоевского в развитии европейской мысли XIX века: западных теорий утопического социализма, идей русской революционной демократии в разных их оттенках, художественных открытий Пушкина и Бальзака и т. д. Значительное место уделено сравнению теории Раскольникова с книгой М. Штирнера «Единственный и его собственность». Интересны сопоставления настроений и мыслей Раскольникова, а затем я Ивана Карамазова с письмами Белинского к Боткину.В. Кирпотин убедительно демонстрирует и доказывает, как «идея» Раскольникова впитала в себя главные и противоречивые тенденции своего времени – эпохи глубокого разочарования и напряженных, но безуспешных поисков выхода для страждущего от нищеты и несправедливости человечества. Раскольников в исследовании В. Кирпотина выступает как ответственный и одержимый наследник одновременно и самых высоких идеалов, достигнутых европейским человеком к середине XIX века, и самого безысходного, а потому идущего на крайние меры, отчаяния, возникшего в результате или мизерных, или ужасных итогов европейских революций, подкрепленных крушением русских надежд начала 60-х годов. На этой вулканической почве – головокружительной высоты гуманистического идеала и столь же головокружительного падения человека в его реальном каждодневном существовании – и выросла «идея» Раскольникова, оригинальность которой автор исследования видит в никогда доселе не бывшем трагическом соединении высочайшей самоотверженной любви к людям, страстной жажды всеобщей справедливости с расчетами на бонапартистские методы насильственного перевоспитания человечества. Такова – в грубом, тезисном, прямолинейном изложении – центральная линия исследования В. Кирпотина.

Несмотря на очень сложный и, добавлю, далеко не всегда оправданно сложный язык книги, несмотря на ее прихотливую композицию, где мысль автора множество раз возвращается – словно по спирали – к одним и тем же идеям, формулировкам, текстам, еще и еще раз проверяя свои догадки на новом уровне установленных истин, читать эту книгу очень интересно. Трудно и интересно. И там, где автор покоряет тебя обширностью знаний и проницательностью или остроумием своих догадок, и там, где ты начинаешь ощущать невозможность своего полного согласия с ним.

Насыщенность книги В. Кирпотина именами идейных предшественников Достоевского, споривших с ним современников, клянущихся его именем последователей, насыщенность этой книги философскими понятиями и терминами, историческими ссылками и литературными параллелями сочетается с отчетливым отношением к Раскольникову не как к функции той или иной идеи или суммы идей, а как к живому характеру, яркой, самобытной, неповторимой индивидуальности, взращенной всей сложной совокупностью обстоятельств его жизни, его времени, его среды, как к человеку определенного воспитания и круга чтения, наконец, определенного и очень молодого возраста. Эта исходная, горячо отстаиваемая автором и в высшей степени плодотворная точка зрения на центрального героя романа основана на общем понимании В. Кирпотиным принципов реализма Достоевского и последовательно распространяется и на других персонажей «Преступления и наказания», помогая исследователю извлечь, так сказать, на поверхность величайшее психологическое богатство романа и представить конкретно, в многообразии тонких оттенков его идейную сложность.

Значительной оказывается на страницах книги В. Кирпотина фигура Сони Мармеладовой и очень интересной и, на мой взгляд, убедительной выглядит догадка автора книги об истинных отношениях Сони и Раскольникова, в которых высокая духовная драма неотделима от живых человеческих и человечных страстей и изображение которых было искалечено грубым цензурным вмешательством Каткова, озабоченного нравственной чистотой будущих читателей. Но не только Соня Мармеладова входит в наше сознание после чтения этой книги неизмеримо обогащенной. По-новому воспринимается и Разумихин в конкретном сопоставлении с Рахметовым Чернышевского, в свете почвеннических идей Достоевского и его окружения начала 60-х годов.

На основе богатства фактических подробностей, историко-литературных параллелей, проницательного проникновения в текст романа и его черновых вариантов В. Кирпотин формулирует свое понимание общих принципов реализма Достоевского и доказывает их оригинальность, что и составляет вторую по значению линию этого исследования, неотделимую от его общего, преимущественно исторического пафоса. Автор «Преступления и наказания» на страницах книги В. Кирпотина выступает как один из величайших реалистов века: мыслителем, убежденным в непреложной объективности страшной для человеческой личности действительности, не утратившим веры в необходимость ее преобразования, и художником, вобравшим в образы своих творений в обобщенном виде глубинный драматизм этого объективного мира.

Надо сказать, что «Преступление и наказание» с его грандиозными панорамами вопиющих социальных бедствий, как ни один другой роман Достоевского, способствует очевидной доказательности такого понимания реализма писателя. В этом отношении В. Кирпотин выбрал наиболее подходящий плацдарм для выражения той стороны своих идей, суть которых заключается в выявлении гуманистических корней совершенного Раскольниковым преступления и исторической неизбежности такого рода теорий на путях поисков человечеством истины. Но сама художественная природа данного романа Достоевского, тот философский реализм, в котором психологическая правда о человеке органически сочетается с высочайшей нравственной требовательностью, тот трагический реализм, в основе которого заложено, пользуясь определениями В. Кирпотина, не только «потрясенное», но так и не нашедшее примирения «чувство оскорбленной справедливости», восстает против спокойно-утверждающего пафоса книга В. Кирпотина, склонного все-таки видеть в преступлении Раскольникова в первую очередь опасную и не оправдавшую себя «пробу», драму исторически неизбежного эксперимента, допустимую ошибку не обретшего еще полной истины испытателя.

«Проба» – слово Достоевского, слово Раскольникова, и В. Кирпотин очень интересно раскрывает содержание этого понятия в романе. И в убийстве, совершенном Раскольниковым и изображенном Достоевским, есть все те помыслы и смыслы – и жажда справедливости, и чувство неизбежности, – которые так тонко, так исторично анализирует В. Кирпотин, но есть здесь и конечный итог, есть высший нравственный суд, прямо выраженный в названии романа. Как бы глубоко, тонко, аргументированно ни толковать исторические и психологические истоки «идеи» Раскольникова, ее взаимоотношения с религией и социалистическими теориями, сколько бы новых интереснейших оттенков ни находить здесь, ничто не может изменить главного пафоса романа Достоевского – «не убий». Да, здесь Достоевский выступает сторонником очень «древней» нравственной заповеди, «традиционного табу», каким бы наивным это ни казалось.

Один семиклассник, когда его упрашивали читать Льва Толстого, сказал, что тот для него «слишком наивен». Дюма не наивен, Майн Рид не наивен, а Толстой наивен,.. Но ведь это правда: что может быть наивнее, величественнее и наивнее, труднее и наивнее попытки убедить людей в самых простых и недостижимых истинах?

«Не убий» – взывает автор «Преступления и наказания», «не убий» далее тогда» когда вся логика исторического развития принуждает к насилию, все муки страждущего человечества взывают к отмщению.

В. Кирпотин напоминает своим читателям, что Достоевский в иных случаях вовсе не был непротивленцем: ведь это он взывал к священной войне на Балканах, поднимая братьев славян против неверных, и в то же время приветствовал подавление польского восстания ради торжества русской государственности. Но в данном случав речь идет не о личности Федора Михайловича Достоевского, а о его гениальном романе как о едином, органическом и в этом смысле замкнутом художественном целом, – так построено исследование В. Кирпотина. А в этом романе вся сила реализма Достоевского, его знание человека, его споры с философами и политиками, его сюжетное мастерство, его дар живописца и портретиста направлены на единую идею-страсть, не менее властную, чем идея-страсть Раскольникова, и противостоящую ей. Она формулируется просто: «не убий».

Но разве В. Кирпотин убеждает нас в чем-либо противном? Разве не им названа идея Раскольникова «ужасной»? Разве подробнейший анализ того, как осуществлялась эта идея, не приводит исследователя к недвусмысленному выводу: «…Предпринятая Раскольниковым проба доказала, что Наполеон и Мессия в одном лице несовместимы, что тиран и благодетель рода человеческого в одном лице несоединимы, что замышленный им путь спасения не только не может выдержать суда совести, но и не ведет к предположенному и оправдывающему результату»? (стр. 190). И дальше: «…Без любви к тем, кого хочешь спасти от скорби, страданий и гибели, идея его (Раскольникова, – Е. С.) теряет свой смысл» (стр. 193).

Однако общий итог ищущей мысля В. Кирпотина складывается не только из прямых конечных формулировок, но и из цельного впечатления от компоновки и соотношения бесчисленного количества отдельных наблюдений и оттенков их выражения, из преимущественного внимания к тем или иным подробностям самого исследуемого текста. Так вот в книге В. Кирпотина из очень частных опущений и очень небольших отклонений от текста Достоевского постепенно накапливается расхождение между пафосом романа и пафосом исследования, о котором говорилось выше.

«Когда человек бывает подлецом?» – вопрошает В. Кирпотин Достоевского названием и содержанием одной из центральных глав своей книги и отвечает на вопрос в точном соответствии с текстом романа: это правда, что автор «Преступления и наказания» и его герой считали величайшей человеческой подлостью приспособляемость к социальному злу и примиренность с ним. Отсюда, из такого понимания нравственности, вырастает великое бунтарство Достоевского и его героев. Но когда В. Кирпотин пишет: «Непременным условием высшей честности и высшего благородства является воля к перемене, хотя бы она, вследствие непродуманности, вследствие ложно поставленной цели, вела бы тебя и к убийству» (стр. 66), то это уже не такая полная правда о «чувствах и логике» Раскольникова, потому что герой Достоевского с первых же страниц романа одновременно и с равной силой ощущает: подло примириться со злом и не вступиться за униженных и оскорбленных, но ужасно убить даже во имя борьбы сотой подлостью. И так на протяжении всего романа: ужас убить и подлости примириться. И нет выхода для человека. И потому – трагедия.

Это правда, что непредвиденное убийство кроткой невинной Лизаветы в романе – очевиднейшее усугубление вины Раскольникова и нагляднейшее доказательство невозможности рассчитать наперед границы распространения ала или остановиться на установленной границе. Но допустим на мгновение, что сюжет романа развернулся бы так, что Лизавета не была бы убита, – разве для его автора изменился бы общий нравственный итог преступления Раскольникова? Для В. Кирпотина изменился бы: ведь Алену-то Ивановну явно можно причислить к хозяевам-эксплуататорам. Но для Достоевского?.. Не зная, не думая, не помышляя о Лизавете в качестве возможной жертвы, исключая какие-либо положительные человеческие качества в объекте своей «пробы». Раскольников заранее ужасается безобразию и низости замышленного действия: «О боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость… И неужели такой ужас мог прийти мне в голову?» Нет, начало романа Достоевского не ложится целиком в концепцию этой книги.

В. Кирпотин почти полностью приводит знаменитый сон Раскольникова, где Достоевский заставил своего героя накануне убийства грезить образом некрасовской замученной клячи и дополнил это видение своими оттенками. «Сон Раскольникова, – справедливо пишет В. Кирпотин, – страшная, грандиозная и совершенная по выполнению «вставка», сосредоточившая в себе в сжатой, конденсированной форме тысячелетний трагизм угнетения и порабощения, вековечную жестокость, на которой всегда держался мир, и такую страстную тоску по гуманности и справедливости, которая вряд ли где еще выразилась о такой грызущей, тревожащей энергией». Но дальше В. Кирпотин добавляет: «Кровь, взывающая к состраданию во сне Раскольникова, – это кровь жертв, а не хозяев и повелителей, которых приходится насильственно смирять, она ничем не может быть оправдана, она вопиет об отмщении, она зовет к борьбе» (стр. 56).

Однако такого разграничения групп крови по классовой принадлежности у самого Достоевского все-таки нет. Переворачиваем несколько страниц назад и читаем то, что только что цитировал В. Кирпотин: «- По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! – кричит Миколка. – Песню, братцы! – кричит кто-то с телеги… Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист»… Нет, это не барин травит собаками крепостного мальчика, не генерал забавляется, здесь гуляет сама крестьянская Русь, бьет сплеча кнутом и ломом такой же самый Миколка, что примет на себя вину Раскольникова (или случайно у них одно имя?): невелик и «хозяин» – только над своей клячей – и ту забил… А если бы клячонка взбрыкнула посильнее и того же Микояну по голове четырьмя копытами, через тело – четырьмя колесами?.. Тут бы, вероятно, Родион Романович и возрадовался и его «оскорбленное чувство справедливости» наконец-то успокоилось? Так по Кирпотину. Но по Достоевскому? Очнувшись от страшного своего видения, Раскольников только одно говорит: «Слава богу, это только сон!.. Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить но голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови… Господи, неужели?..» Нет, у Достоевского кровь без всяких групп, просто кровь.

Это правда, что следователь Порфирий Петрович, в общем, выступает сторонником весьма традиционной морали в противовес «оригинальной» идее Раскольникова. Порфирий Петрович хотя и высоко оценивает потенциальные духовные возможности своего подопечного, хотя и сострадает ему, но в конечном счете отметает высокие философские подпорки «идеи» Раскольникова. Сопоставляя охранительную полицию следователя по отношению к «древним установлениям» с величием «пробы» Раскольникова, решившего или «устранить несправедливый порядок, или погибнуть вместе со взорванным миром, только бы не сидеть сложа руки» (стр. 71), В. Кирпотин склонен видеть в Порфирий Петровиче лишь усталого и сломленного человека, утратившего некие высокие увлечения юности. И действительно, у Порфирий Петровича «бабье лицо» как признак обмяклой прозаичности я, в общем, неблагодарная, необаятельная роль, начисто лишенная ореола раскольниковского романтического максимализма: Достоевский лишает противника – и победителя – своего героя каких-либо внешних преимуществ. Кроме одного: обаяния ума, осмеливающегося отстаивать простые, «наивные» и непопулярные истины. Доли того самого ума, который был в такой высшей степени присущ его создателю. Конечно, обаятельнее без оглядки протестующее чувство оскорбленной справедливости. Но без прямоты и смелости этого трезвого ума, – все взвешивающего, все оценивающего, заглядывающего вперед, – самый нравственный протест, представленный Раскольниковым, еще не будет протестом Достоевского во всем его объеме. И стоит только опять-таки представить наше, читательское, оскорбленное чувство справедливости в том невероятном случае, если бы следователь в «Преступлении и наказании» не назвал сделанного любимым нами, вызывающим и наше сострадание Раскольниковым – прямо ему в глаза – простыми и грубыми словами, как становится понятна роль в романе этого защитника скучной, пресной, «традиционной морали».

Что же заставляет – при таких расхождениях между романистом и исследователем – видеть в книге В. Кирпотина явление, приближающее нас к разгадке «тайны» Достоевского? Направляя весь громадный, сложно организованный материал своей книги, всю проницательность своей мысли на доказательство исторической неизбежности и гуманистических предпосылок «идеи» Раскольникова, В. Кирпотин идет след в след за художником, который воссозданную им в обобщенном виде «идею» сам проверял в столкновении с сильнейшими и наиболее гипнотическими теориями века, не преуменьшая их влияния, не делая в этом смысле скидок для своих теорий. Потому-то чем подробнее, конкретнее, ярче, убедительнее раскрывается современному читателю идейная борьба эпохи, вобранная в образы романа, тем в конечном счете он получает большую возможность углубить, хотя бы и в одном направлении, свои представления о силе реализма и о характере гуманизма Достоевского.

Цитировать

Старикова, Е. Исторические корни преступления Раскольникова / Е. Старикова // Вопросы литературы. - 1971 - №2. - C. 218-223
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке