№11, 1987/Теория литературы

Иметь свое «ясное стекло»

Выражение, вынесенное в заголовок и заключенное в кавычки, принадлежит Гоголю и относится к Жуковскому, а именно к его известному дару на свой лад воспринимать и интерпретировать иноземные художественные явления и течения («сквозь ясное стекло своей собственной природы»1, – как пишет Гоголь}. Как нужно нам сегодня подобное «ясное стекло»!

Меньше всего я имею в виду здесь проблемы художественного перевода. Речь идет о другом. Перестройка, происходящая в нашей стране, – это не в последнюю очередь также и перестройка культуры, и в этих условиях пришла пора для более четкого самоопределения по отношению к иноземным, прежде всего западным, культурным мирам, оказывающим существенное и все возрастающее – и при этом далеко не всегда позитивное – влияние на образ наших мыслей и чувствований.

Перестраивать (равно как и строить) культуру – значит отбирать: что-то оставлять (или включать), что-то отбрасывать. Иначе говоря, действовать методом включения-исключения. Подчеркиваю: исключения тоже.

Предвижу чье-то недоумение. В тот ли колокол надо сейчас бить? У нас еще только-только переводят (наконец-то!) известнейшие произведения; Джойса и Кафки, только запускаются в прокат ставшие классическими фильмы Феллини и Бергмана и т. д. и т. п. Отвечу, во-первых, что именно потому, что расширяется культурный горизонт, необходимее, чем когда-либо, становится критическая способность ума и чувства. И во-вторых, что здесь-то все-таки речь пойдет больше о массовой культуре, хотя и не только о ней.

В не столь отдаленные времена метод исключения у нас решительно преобладал. В частности, было принято поворачиваться спиной едва ли не в девяти случаях из десяти, когда дело касалось явлений современной западной культуры. Возможно, была в том времени какая-то своя «малая правда», не буду сейчас углубляться в этот вопрос. Так или иначе, за минувшие примерно три десятилетия изменилось очень многое: глаза научились видеть новые краски, ухо привыкло к звукам, ранее не воспринимавшимся, изгибы мысли, казавшиеся диковинными, стали если не приемлемыми, то понятными. Все это, наверное, было бы хорошо, если бы…

Если бы, например, не распространилась у нас некоторая всеядность. Слишком благодушно мы порою взираем на смешение культурных ценностей. Его естественное следствие – вкусовая, а в какой-то мере и мировоззренческая сумятица. Это ведь только в музеях плоды разных эпох и культур отлично уживаются друг с другом. (Да и то, как знать, не сходят ли со своих мест некоторые экспонаты ночной порой, когда их никто не видит, для сведения старых счетов?) В действительности все не так просто. Толстой и Пруст, театр Шекспира и театр Кабуки, Гершвин и Вивальди, Маяковский и Тагор не только «дополняют» друг друга, занимая каждый причитающуюся ему «ячейку» в парадных залах культуры, но в чем-то и опровергают друг друга.

Говорят иногда, что в силу насыщенности планетарного пространства информационной техникой известное смешение культурных ценностей сделалось неизбежным, что в наше время планета резко сжалась, что одно телевидение, например, превратило мир в «глобальную деревню» и т. д. и т. п. В известном смысле это, конечно, так и есть, но к чему это практически ведет? А ведет это, между прочим, к тому, что среди тех, кто вырастает в условиях «нового поливизуального и полифонического окружения» (если воспользоваться терминологией Маклюэна), сплошь и рядом имеет место поверхностное прикосновение ко «всему на свете» за счет глубоко прочувствованного и продуманного освоения родного «участка» – через которое только и можно всерьез, а не по верхам приобщиться «ко всему». Может быть, сказанное кому-то покажется банальностью, но тогда это такая банальность, которая заслуживает того, чтобы ее осмыслить по-новому.

Вероятно, реальное положение может быть выражено только через антиномию: мир сжался – мир остался прежним.

Стендаль писал: человеческий ум «задыхается от изобилия образцов». Это было сказано в начале XIX века, когда ничего похожего на современное «поливизуальное и полифоническое окружение» еще в помине не было и, в сущности, одна только литература создавала «изобилие образцов» – да и не такое уж это было изобилие, по меркам сегодняшнего дня.

И если бы наша проблема нынче была только в изобилии!

Эти заметки – в защиту таких простых, «домашних» понятий, как «свое» и «чужое». Уверен, что они не являются лишними рядом с другими – основными – критериями, с какими мы подходим к произведениям литературы и искусства: ленинским учением о «двух культурах» и – в несколько ином плане – теорией, противопоставляющей реализм и модернизм.

Сразу оговорюсь, что} не предлагаю понимать «свое» в узком, «почвенническом» смысле слова. Говоря о «почвенничестве», сейчас обычно имеют в виду систему взглядов, ставящую во главу угла традиции многовековой крестьянской культуры. О том, что традиции эти заслуживают продолжения в том или ином виде, двух мнений быть не может. Наша удивительная деревенская проза как бы остановила нечто, уходящее, как еще недавно кое-кто считал, в небытие, показав, что за вычетом этого нечто остается одна гулкая пустота. И все же… Когда мне показывают панораму сельского житья-бытья времен давно минувших, мне в этой панораме, грешным делом, не хватает… ну, скажем, устроившегося в глубине сада какого-нибудь дома с мезонином, из открытых окон которого доносятся звуки фортепьяно. В известном смысле это ведь тоже была часть общего «лада» (как и общего разлада). Разумеется, все держалось на крестьянской хребтине, и не только в грубо материальном смысле, но – в определенной мере – также и в смысле духовном. Оговорка «в определенной мере» неизбежна, ибо духовное, умственное развитие в России совершалось, как это хорошо известно, в сложном взаимодействии с традициями народной культуры. Тут нетрудно разглядеть как момент опоры, так и момент отрыва. И то и другое важно. К тому веду, что не следует «свое» ограничивать тем, что уже имеет многовековые корни.

Грань между своим и чужим не абсолютна, она подвижна; что-то из того, что до поры было чужим, с течением времени усваивается – в переработанном, переиначенном виде, соотнесенном с целым, с тем, что в данной культуре наиболее существенно. Так было издревле2, так должно быть и сегодня.

Но чтобы чужое именно усваивалось, а не престо механически перенималось, оно изначально должно восприниматься как чужое. Иначе говоря, тут нужна определенная и, самое главное, устойчивая психологическая позиция, установка.

Высочайший пример в этом отношении – Пушкин. Хорошо известна как его «всемирная отзывчивость» (Достоевский), так и его способность дистанцироваться от остального мира. Конечно, сегодня нет Пушкина, но Пушкин остается, так сказать, в активе нашей культуры (а много ли было в активе к моменту, когда явился Пушкин?). Да и не он один.

Не так давно В. Солоухин сделал в «Новом мире» любопытное замечание о Гоголе: он усмотрел в «Тарасе Бульбе» «тайную любовь» к католической Польше3. Действительно, есть в этой вещи что-то такое (специально перечитал). «Небесная музыка», рождаемая органом в католическом храме. И панночка. И польские витязи, «один другого красивей». Нет, конечно, все это не могло быть написано равнодушным пером. И все-таки едва ли может быть сочтено ошибочным впечатление, что весы авторских симпатий решительно склоняются в пользу запорожцев. Какие они ни есть, а их Гоголь любит сильнее.

Ни «тайная любовь» к католической Польше, ни явная – к Риму (повесть «Рим») не помешали тому, что чувство своего и своих развито у Гоголя в наивысшей степени. (Не говорю уж о его разборчивом, дифференцированном отношении к Западу, о его острой критике различных сторон современной ему западной цивилизации и ее тогдашнего центра – Парижа.)

О теме Запада в русской литературе и русском искусстве XIX века можно говорить долго. Остановимся на уже сказанном. На примере одного Гоголя ясно, что любовь (еще «домашние» понятия: любовь, соблазн) к чужому, далекому вовсе не исключает того, что предпочтение-то все-таки отдается своему.

Равным образом и понимание чужого не исключает чувства своего.

  1. Н. В. Гоголь, Полн. собр. соч., т. 8, М., 1952, с 376.[]
  2. См., например; Ю. М. Лотман, Б. А. Успенский, «Изгой» и «изгойничество» как социально-психологическая позиция в русской культуре преимущественно допетровского периода. – «Ученые записки Тартуского государственного университета», вып. 576, 1982.[]
  3. В. Солоухин, Камешки на ладони. – «Новый мир», 1986, N 8. Отвечая В. Солоухину, Ю. Барабаш в статье «Тайная любовь» Гоголя?» («Вопросы литературы», 1987, N 1) справедливо отвел мысль, будто Гоголь «не довольно любит Россию». Думается, однако, что зря автор статьи решительно отделяет Гоголя от его Андрия, на счет которого целиком относит неравнодушие к органу, панночке и прочему. Надо ведь учитывать и такой психологический нюанс: иногда можно с любовью писать и о том, что в принципе не принимается и даже осуждается. (Не так же ли и М. И. Глинка был не вполне равнодушен – со знаком плюс – к своим шляхтичам и шляхтянкам из 2-го акта «Ивана Сусанина»?)[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №11, 1987

Цитировать

Каграманов, Ю. Иметь свое «ясное стекло» / Ю. Каграманов // Вопросы литературы. - 1987 - №11. - C. 115-129
Копировать