№2, 1965/Обзоры и рецензии

Герой и народ

Г. Краснов, Герой и народ. О романе Льва Толстого «Война и мир», «Советский писатель», М. 1964, 271 стр.

За словно бы непритязательным, чуть ли не информационным изложением фактов в книге Г. Краснова стоит четко намеченное направление анализа и объединяющая его «сверхзадача». Исследователя увлекают те порою неожиданные, но абсолютно обязательные «сцепления» в образной ткани «Войны и мира», в которых выражена «мысль народная». Строго же говоря, по материалу тема книги «Герой и народ» уже – встреча героя с народом в толстовской эпопее. И в раскрытии образных «сцеплений» Г. Краснов идет своим путем.

Не «извлечение» философско-человековедческого содержания из толстовских картин жизни является главным для Г. Краснова. Для него более характерны другие приемы. В первую очередь изучение сюжетно-композиционной роли и места анализируемого эпизода (а «встречи» героев с народом неизменно выливаются в такие более или менее развернутые эпизоды) в общей идейно-образной структуре эпопеи. Во-вторых, очень тщательное, целеустремленное исследование творческой истории того же эпизода.

В сущности, проблема народа в «Войне и мире» занимает Г. Краснова не только сама по себе, но и ради того, чтобы исследовать, как в творчестве Толстого 60-х годов готовился идейный перелом, приведший великого писателя в конце 70-х – начале 80-х годов на позиции патриархального крестьянства. Тем самым книга «Герой и народ» включается в дискуссию по одной из кардинальных проблем современного толстоведения. Правомерно, что такого рода исследование начинается с выяснения предыстоков «Войны и мира» и в предшествующем творчестве Толстого, и в общественно-литературном движении 60-х годов. Г, Краснов анализирует новаторство молодого Толстого в «Севастопольских рассказах», отличающее его мастерство «воссоздания образа коллектива», как этап на пути к эпопее, вобравшей в себя огромный идейно-нравственный и художественно-творческий опыт писателя. В то же время «Война и мир» осмысливается как книга, оплодотворенная уроками героического Севастополя и священной памяти 1812 года и вместе с тем сугубо современная по своему идейному пафосу, по критериям, которые определили проблематику, концепцию характеров, всю структуру произведения. Г.. Краснов показывает, что уже начало «Войны и мира» связано не просто с широким, а именно с народным в своей основе замыслом и что соотнесение героев и событий с народной жизнью, с народными стремлениями с самого начала определилось как один из основных и очень устойчивых художественно-структурных принципов Толстого. Оборотной стороной этой творческой установки явилось для Толстого «ироническое изображение глупости, отрицание политиканства, критика насквозь фальшивой дворянской этики» (стр. 62) и вообще усиление критического начала. В полемике с исследователями творческой истории «Войны и мира» Г. Краснов обосновывает тезис об антидворянском, антиаристократическом характере начала романа во всех рассматриваемых редакциях.

Общение Андрея Болконского или Пьера Безухова с простым человеком предстает в книге Г. Краснова не как пассивное соприкосновение с жизненным и духовным опытом народа, с его нравственными нормами, с его воззрениями на самые сложные вопросы бытия. Нет, это скорее взаимодействие: опыт народа не механически «наслаивается» на опыт героя-дворянина, а оценивается им и воспринимается в соответствии с его представлениями о жизненных и духовных ценностях, в то же время меняя самые эти представления. Чем был герой до «встречи» с народом, в чем заключалась и как протекала эта встреча, что дала она герою, как сказалась на его судьбе – вот круг вопросов, неизменно интересующих Г. Краснова в его очерках об Андрее Болконском, Пьере Безухове, Наташе Ростовой, Кутузове. Автор неизменно отмечает неточные наблюдения и упрощающие выводы своих предшественников и, естественно, стремится постичь многогранность тех очень сложных явлений, которые он называет встречами героя с народом. (Кстати, о полемике, которая то и дело возникает в книге Г. Краснова. Обычно она плодотворна. Но порою Г. Краснов не замечает, что один и тот же факт имеет разные измерения, и можно, к примеру, вместе с В. Шкловским считать, что на войне Андрей Болконский нужен меньше, чем Тушин, и при этом вовсе не противопоставлять названных героев друг другу.)

Встречи происходят с народом многоликим и по-разному понятым и оцененным Толстым. Толстовская «народная правда» еще не всегда правда народа. Вот это противоречие Г. Краснов и разбирает, трезво вдумываясь в вызывавший столь разноречивые толкования образ Платона Каратаева. Интересны и хорошо «работают» на тему замечания о заданности, нормативности философии Каратаева, заранее воспринимаемой как точка опоры, которая поможет Пьеру Безухову «перевернуть» свое миросозерцание и прийти к «смирению» и «самоотречению». Но особенно значительным кажется мне то, что сказано о ложности каратаевского человеколюбия, неизбежно оказывающегося в конфликте с подлинным гуманизмом: призывая думать обо всех, любить всех, подобная этика не видит конкретного человека! При всем этом Г. Краснов разграничивает объективную правду образа и идеализирующую тенденцию автора, видит жизненность характера Каратаева. Нужно ли только подтверждать это ссылками на В. Тендрякова и А. Солженицына?! Не говоря уже о том, что это отнюдь не лучший способ охарактеризовать сложную природу персонажей «Суда» или «Матрениного двора», – так можно Платона Каратаева превратить и в «вечный образ»… Между тем сам Г. Краснов говорит о конкретном социально-историческом содержании образа толстовского героя, а в другой своей работе сочувственно отзывается о книге И. Гардера «Человек в русском романе» (Вупперталь-Бармён, 1961), суждения которого о Каратаеве как раз и отличаются от тенденциозных домыслов западногерманских славистов тяготением к социальной точке зрения,

В книге Г. Краснова удачи и просчеты подчинены своим и притом весьма поучительным закономерностям. Успеха исследователь достигает там, где выяснение взаимоотношений героя и народа выливается в анализ реальной социально-психологической сложности процесса самопроверки и нравственного роста героя, где при изучении сравнительно частной темы через нее по-своему выражается целостность характера: ведь на деле-то общение с народом не исчерпывает жизненной роли, духовного и душевного мира ни Пьера, ни князя Андрея, ни других героев Толстого. Потому, – если вернуться к собственно литературоведческой стороне дела, – в таких счастливых случаях и мысль исследователя движется живо, повествование его обретает сюжет и динамичность, самый слог свободен от скованности – автор оказался в своей стихии! Именно так написан, например, очерк «Андрей Болконский на батарее Тушина», где, в сущности, впервые превосходно проанализирована творческая история образа капитана. Или очерк «Кутузов и армия», который изобилует емкими наблюдениями, передающими единство полководца и народа.

Однако этот исследовательский курс выдерживается не всегда. Порою персонажи «Войны и мира» берутся Г. Красновым как-то чересчур «функционально», чуть ли не «служебно», в одной своей идейно-композиционной роли, отнюдь, конечно, не исчерпывающей их эстетического содержания в сложнейшей, пересеченной во всех направлениях связующими нитями образной ткани толстовской эпопеи. Когда Г. Краснов пишет, к примеру, что «для оценки Кутузова, его взаимоотношений с армией много дает образ Андрея Болконского» (стр. 184), а затем подтверждает свою мысль фактами, то это – правда. Но это правда факта, которой недостает чего-то существенного, чтобы характеризовать правду искусства. Любопытно, что в подобных случаях появляются и наблюдения, выписки, детали творческой истории образов, в сущности, слабо соотнесенные с основной идеей исследования, а потому и не обретающие внутренней энергии, способности заинтересовать читателя, вносящие в книгу довольно заметный налет эмпиричности (недостаток этот сопутствует, в частности, размышлениям о военных странствиях Пьера Безухова).

Просчеты исследователя особенно ощутимы в разговоре о героях, которые соотносятся с народом в очень сложном опосредствовании. Разве не является результатом абсолютизации основного критерия книги (отношение героя к народу) утверждение, будто «в поведении Наташи проявляется народная душа, народная мысль» (стр. 241), притом не в отдельных эпизодах, а «вообще»? Практически Г. Краснов выходит – и не может не выйти – за рамки этой схемы, но ее влияние все-таки дает себя знать. Г. Краснов пытается найти для образа Наташи Ростовой жесткие социальные координаты (хотя сам пишет, что он не во всем социально мотивирован). С одной стороны, выражение народной души и мысли, с другой – конфликт с светским обществом. И увлечение Наташи Анатолем Курагиным рассматривается как проявление этого конфликта. Отвлеченно говоря, исследователь прав. Но правда эта далека от полноты, она граничит с полуправдой. Г. Краснов главным образом говорит о причинах увлечения Наташи Курагиным – в ущерб уяснению философско-эстетического смысла эпизода. Да, «Наташа не подчинилась лживому миру Курагиных, она сохранила свою чистоту, защитила свое жизненное призвание» (стр. 252). Но для романа Толстого не слишком ли это «бытовое» осмысление? И разве оно соответствует энергично подчеркнутой писателем композиционной роли самого драматического события в общей структуре «Войны и мира», события, ставшего итогом «мирных» сцен второго тома и перевалом к изображению военной страды 1812 года?! Чрезмерная увлеченность своей темой, опасение выйти за ее пределы ограничили здесь кругозор исследователя.

Такие просчеты тем более заметны, что контрастным фоном для них служат лучшие, вдумчиво написанные страницы книги.

г. Харьков

Цитировать

Зельдович, М. Герой и народ / М. Зельдович // Вопросы литературы. - 1965 - №2. - C. 222-224
Копировать