№3, 2004/В творческой мастерской

Г. Русаков: «Мне больно жить от счастья бытия». Беседу вела Е. Константинова

«Персть на дороге», «мазок мирозданья», «всего лишь глаз, отонок бытия», «первый из вторых, борзая тощей своры», вышитый на канвё времени «затертой ниткой», «лист от дерева», «просто плоть, накат любовной дрожи, / присадка, нет – вкрапление в пейзаж», Божий «чернорабочий, подсобник», забытый «в господней читальне на списанной полке», «пустая страница», «осот обмолота, убогое семя, полова…».

Пытаясь докопаться до глубин собственного «я», сдирая «с себя, словно ствол, отболевший взросленьем», «хилые ветки, листву и сушняк-долготье», в стихах поэт Геннадий Русаков безжалостен и беспристрастен к себе. Чтобы в который раз задуматься над вечной загадкой жизни и смерти, чтобы выйти «на волю» из себя самого, облечь в словесную плоть прошлое и тем самым отпустить его, чтобы «впиваться» в воздух жизни, «чтоб душа отдышалась от жара господних котелен / и опять научилась себя самое называть», «чтобы видеть, как перья у птицы ложатся в полете / и вливается влага в насосные трубки хвощей» и чтобы «даже сердца перебои / упрямо вписывать в строку…».

…Он родился 15 августа 1938 года в селе Новогольское Полянского района Воронежской области. В войну осиротел. В 1958-м окончил Куйбышевское суворовское училище. Поступил в Литературный институт. После второго курса перешел в Иняз.

В периодических изданиях печатается со стихами с 1955 года. Первая поэтическая книга – «Горластые ветры» (1960). Вторую – «Длина дыхания» (1980) – с восторгом воспринял Арсений Тарковский. Затем – «Время птицы» (1985), «Оклик» (1989). В 1987 году выпустил сборник переводов «Советы современников Шекспира». Лауреат Фонда «Знамя»-96 и малой премии имени Аполлона Григорьева (1999). Тем не менее в литературе привык считать себя «человеком-невидимкой».

– Геннадий Александрович, ваши – после Нью-Йорка – впечатления о литературной Москве…

– Боюсь, что поделиться нечем. С литературной Москвой совсем не знаком, поскольку в ее жизни не участвую. Да и, в общем, мало слежу за тем, что называется литературным процессом. Скажем, та современная проза, которую иногда пробегаю глазами, мне не близка. Она похожа на человека с грязной шеей и поражает разве что своей мелкотравчатостью. Не могу взять в толк, откуда в литературе Бунина, Булгакова, Паустовского такое великое множество авторов с непрожеванными словами. Хотя что ж сетовать на эту литературу – какая она есть, такая и есть, у каждой свое время. Наверное, существует и другая, которую я, возможно, мог бы признать, полюбить. Но, к сожалению, на ее поиски нужно затрачивать усилия, а это я позволить себе уже не могу. Такое ощущение, что у меня осталось очень мало времени и надо делать свое дело.

– Однако стремление к тому для вас, кажется, не ново:

Для счастья нет ни времени, ни сил.

Осталось только время для работы.

Всех позабыл, кого хотел забыть.

Не буду вам ни другом, ни соседом.

Осталось лишь самим собою быть

До приглашенья к гефсиманским бедам.

Как ломок ноготь и гремуча кость!

В ней ходит воздух, пламенный и жесткий.

Осталось только мужество и злость,

И век, иглой отчеркнутый на воске.

Или:

Входи, входи, пора ограничений,

спокойное занятье – ремесло!

– Вы правы, это так. Да и вообще, с возрастом все больше хочется тишины и покоя.

– Ваши строки:

Мир слишком громок.

Я заболеваю, —

можно считать продолжением ответа?

– Пожалуй, да. Хотя тогда, вспоминая себя девятилетним мальчиком, я говорил о себе в буквальном смысле.

Мне, в силу профессиональной надобности, приходится много времени проводить вне России. И в каждое новое место, где обосновываюсь на продолжительный срок, со мной приезжают книги, которые точно будут там читать. Обычно это классика.

Как меняется колер земли / с переменой сезонной погоды ! / Суше, жестче… И даже вдали / стали четкими голые воды. / Так с годами строжает душа, / отболев катаклизмами роста. / И, уже никуда не спеша, / видит жизнь и печально, и просто.

– И все-таки кому ваш первый «литературный» звонок по возвращении домой?

– У меня нет того, кому бы я сразу кинулся звонить. Как-то так получилось, что я всегда держался в литературе обособленно. Мало кого в ней знаю. За исключением, может быть, человек пяти-шести. Есть давний приятель поэт Валентин Резник, который ревностно относится к моим писаниям – честно указывает и на мои промахи, которые от него, как ни пытайся, не скроешь, и на мои удачи, если они бывают. С симпатией относимся друг к другу с Татьяной Бек, раскланиваюсь при встрече с Евгением Рейном, Игорем Шкляревским…

В основном в литературе люди держатся кутками – объединены, может быть, факультетом, на котором учились, или какими-нибудь страстями и интересами. Я же человек внеклановый. Так сложилась жизнь. Сегодня мне вполне достаточно общения со своей семьей.

– То есть вы живете слоено по написанному когда-то самим собой?

Ни новых дружб, ни новых увлечений

уже не будет. Время их прошло.

– Прошло-то прошло, но нет-нет, да и взбрыкнешь: вдруг затоскуется, захочется общения, разговоров или, стыдно сказать, славы – и чтобы на улицах узнавали, и шепот сзади: «Гляди: Русаков». Короче, всего того, что получили ровесники, баловни фортуны 60 – 80-х годов. Но сам же себе и покажешь шиш: «Быть знаменитым некрасиво» – написал знаменитый Пастернак. К тому же я поздний овощ, только-только начинаю входить в свою пору, в свой рост.

Когда-то я ушел из Литературного института, потому что мне надоели разговоры по принципу: «Старик, ты – гений, я – тоже гений». Их можно выдержать от силы год-два. Тогда же перевелся в Институт иностранных языков имени Мориса Тореза, о чем, кстати, ни разу не пожалел. Литинститут – правда, переводческое отделение – окончила моя покойная жена – Людмила Копылова.

Тогда, в начале 60-х, литературная жизнь кипела. Но после ухода из Литинститута я считал себя к литературе уже непричастным. Достаточно мучительно менял «шкуру». Вообще, это был период «линьки». Потом мы с Людой уехали работать в Нью-Йорк, в ООН, прожили там шесть лет, вернулись, снова уехали…

Очевидно, я упустил тот момент, когда завязываются литературные дружбы. А может быть, и не способен быть частью какого-то кутка.

– А как же многолетняя дружба с Арсением Тарковским?

– Ну, Арсений Александрович – это другое. Это мое самое большое везение в литературе. В 1962 году у него вышла первая книжка стихотворений «Перед снегом», прочитав которую мы с Людой поняли, что это наш поэт, и пришли к нему. Так началась наша с ним дружба. Дружба достаточно рваная, поскольку мы, как я уже говорил, то приезжали, то уезжали. Но переписывались регулярно. Два года назад впервые за десять лет, прошедшие после смерти Люды, решился посмотреть ее рукописи! И среди них нашел рекомендации Арсения Александровича Люде на вступление в Союз писателей, его рецензии на какие-то мои писания. Вместе с тем в наших отношениях с Тарковским всегда сохранялась дистанция. И слава Богу.

– Но в карты вы же с ним играли?

– С Арсением Александровичем кто только не играл в карты! Он любил всякие веселые глупости, игры. В этом отношении был поразительно легким человеком. У них с Татьяной Алексеевной была заведена тетрадка с разными «неприличностями», выписанными из книжек графоманов, которую нам с Людой целомудренно не показывали.

В компании, которая держалась вокруг Тарковского, был человек, который много его снимал, – прекрасные, кстати, делал фотографии. Он технарь по образованию, сейчас процветает, а тогда обладал немалой раскованностью и постоянно теребил Арсения Александровича вопросами «за душу»: как он пишет, почему пишет так, а не иначе, как у него получается так писать? Я себе такого позволить не мог. Кажется, за все годы нашего общения – а оно продолжалось, в общем-то, достаточно долго – я ни разу не вел с ним литературных разговоров. Потому что – стыдно. Во-первых, это было бы и хамством с моей стороны. Мы стояли на разных ступеньках «лестницы». Во- вторых, что Тарковский может мне рассказать? Достаточно того, что вот он здесь, передо мной. Школой было само его существование и его стихи, его понимание слова. Ну разве Арсений Александрович объяснит мне, как стихи лучше писать? Да как-то и не принято говорить об этом. В стихах и так ясно, где слабое место, где крепкое. Это был поэт, которому можно было довериться. Еще одна школа – его взаимоотношения с окружающими, с властями, манера поведения.

– У вас есть стихи или проза о Тарковском?

– Нет, я стихов о нем не писал. Но такие стихи были у моей Люды. Несколько лет назад поделился своими воспоминаниями о Тарковском на вечере в ЦДЛ. Была у меня и газетная публикация.

– Можно ли сказать, что и ваша работа за рубежом стала своего рода прививкой от «лукавых слов» в угоду времени?

– Нам с Людой повезло. Мы в нужном возрасте увидели Россию со стороны. Это на многое открыло нам глаза. В том числе на положение литератора, который так или иначе зависел от благоволения власть предержащих. Так быть не должно. Это мы знали твердо. Сейчас литература заняла то место, которое ей подобает.

Свое пребывание за рубежом я заработал профессиональными качествами. Считался неплохим синхронным переводчиком, В свое время был анекдот насчет того, кто у нас ездят за границу. Ездят доры, лоры, жоры и суки. Доры – это дети ответственных работников, лоры – любовницы, ответственных работников, жоры – жены ответственных работников. А я относился к категории «суки» – случайно уцелевшие квалифицированные исполнители.

– Как чисто психологически вы сочетали службу в МИДе и поэтическую работу?

– Никак не сочетал. Еще в начале своей карьеры определил для себя линию поведения, Все очень просто: если я работаю в МИДе, то я сотрудник МИДа. Если работаю в ООН, то я сотрудник ООН. Литература – это то, чем я занимаюсь в свободное время и не афиширую этого. На службе для всех я был переводчиком. Правда, знали, что что-то там пишу. Надо сказать, что это даже придавало мне какой-то дополнительный колорит. При случае начальник мог козырнуть: «А вот, знаете ли, у меня в отделе поэт есть». Но, Боже упаси, на работе я никогда никому не давал понять, что я поэт.

Эту отгороженность мы с Людой очень настойчиво и истово сохраняли. Предложения «дружить домами», поступавшие довольно часто от какого-нибудь начальства, вежливо отклоняли. Мы жили своим миром. И, в общем-то, совсем не плохим. У меня была Люда, и мне больше никого не было нужно.

– Принято считать, что художник должен находиться в оппозиции к власти. Этот вопрос стоял перед вами?

– По темпераменту ни меня, ни Люду не тянуло на конфронтацию с властью. Надо сказать, что и она, власть, не обращала на меня внимания. Не прижимала, но и не поощряла.

Мое вступление в Союз писателей растянулось на годы. Хотя среди рекомендаций была и Тарковского и моя вторая книжка – «Длина дыхания» (1980) – уже была издана. Все упиралось в один вопрос: «Где Русаков? Почему отсутствует на приеме?» – «Он работает за границей». – «Ну вот и пусть себе работает». Один из заместителей главного редактора «Советского писателя» прозвал меня «наш сирота в Нью-Йорке». У чиновников был достаточно убедительный резон: «Зачем Русакова принимать в Союз, если есть старики, которым нужно членство, чтобы получать приличную пенсию?» Естественно, меня это задевало. И что же? Считать, что власть меня таким образом преследовала?

Кстати, это была благодарная власть, которая всегда расплачивалась за то, что ей даешь. Вот скажешь о ней хорошее, она тебе в ответ тоже что-нибудь хорошее сделает. Притом всегда очень градуированно. «Поддержите такого-то автора, он нам сейчас нужен!» Поддержал, выступил. «Приходите, подборочка ваших стихов выходит…»

– Вы это о себе?

– Нет, конечно… Просто власть – это данность. Она существовала и существует. От этого никуда не уйдешь. Но ее можно обойти, не замечать. Во всяком случае, в ту пору нас с Людой интересовали не отношения с властью, а сама жизнь, ярость, сладость совершенно головокружительной прелести бытия. Однако с тех пор я твердо усвоил одну истину: с властью нельзя играть в игры – проиграешь. Нельзя подходить к ней слишком близко – у нее отравленное дыхание.

Честно говоря, усвоив эти простые истины, видишь, что проблемы власти во многом искусственны. Меня они не занимали и по-прежнему не занимают. Поэтому для меня не было никакой трагедии в наступлении новых времен. Я всегда писал то, что писалось, и происшедшее ничего не изменило.

А власть… Я всегда стремился сохранять с ней отношения работника с работодателем. Я на нее работаю – она мне платит деньги. А литература – мое личное дело.

– Иными словами:

Не будем в низкой верности божиться

дающим блага и вершащим суд.

Не нам на этом времени разжиться:

что заслужили – сами принесут.

– Никогда по требованию цензуры не вносил правок в свои стихи. А просто снимал стихотворение целиком.

– Такое часто случалось?

– Нет, не часто. У меня ни тогда, ни теперь не было стремления укусить власть – мне она, повторяю, безразлична, – «цеплялись» за те стихи, которые можно было бы истолковать двояко. Это уже зависело от степени изощренности цензора.

Наверное, я конформист. Говорю об этом без какой-либо толики самоунижения. Принимал жизнь такой, какая она есть. Знал, что «туда» я не вхож. Это не значит, что меня туда не пускали. Входи – но заплати за это цену. Как правило, ценой была утрата себя. Приобщение к благам власти происходило через череду мелких предательств. Хотя что об этом говорить, мы ведь все знали, как происходит приручение «нужных людей».

Я любил свое время. Я плакал сухими слезами,

за рукав его дергал… Мне стыдно за это нытье.

Время – женского рода и мыслит простыми азами:

слабый просит, а сильный придет и возьмет, как свое.

Век закончен. Мы были. Мятутся и ропщут народы.

Я в господней читальне на списанной полке забыт.

Ничего, обойдемся, у времени годы и моды…

Пусть оно отшикует, в глазах у него отрябит.

Кстати, довольно долго я стеснялся называть себя литератором – нечего было предъявить.

– Разве это не вами сказано:

Мне двадцать. Я уже поэт.

– Сказано не без иронии в достаточно ностальгических стихах. На самом деле я, конечно, поэтом в 20 лет не был. Правда, первую книжку стихов – «Горластые ветры» – сделал совсем рано, еще курсантом в 1959 году, а вышла она в 1960-м в Куйбышеве, когда я учился на первом курсе Литературного института. Давайте-ка поищу ее. Самому интересно взглянуть…

Это потом понимаешь – лучше было бы ее не издавать. А тогда я ею очень гордился – мало у кого из сокурсников была в ту пору своя книжка… Господи, какие же слабые вирши я тогда кропал!

– Вы из тех поэтов, чьи стихи в своей основе биографичны. Что стоит за этой метафорой: «Вот суть моя – перо и птичий пух…»?

– Наверное, ощущение утлости и в то же время прелести бытия.

Живи и числи счет

листу, оврагу, ветке.

И как вода течет,

и как удачи редки.

 

Проснулся поутру:

«Хвала!»

«Осанна, вечер!»

Я в две руки беру,

а расплатиться нечем.

 

Вон день уходит ввысь,

развеянный по хладу.

Мгновение, продлись!

Мне ничего не надо.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2004

Цитировать

Русаков, Г. Г. Русаков: «Мне больно жить от счастья бытия». Беседу вела Е. Константинова / Г. Русаков, Е.И. Константинова // Вопросы литературы. - 2004 - №3. - C. 239-258
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке