Федор Панферов и журнал «Октябрь»
КАК Я ОКАЗАЛСЯ В ЖУРНАЛЕ
Я не принадлежал к поклонникам творчества Федора Панферова, не был тогда лично с ним знаком. Нас свела судьба вот при каких обстоятельствах.
После войны, которая для меня закончилась на Дальнем Востоке, в 1948 году я поступил в Академию общественных наук на кафедру теории и истории искусства. Закончив аспирантуру и защитив кандидатскую диссертацию, был назначен в отдел литературы и искусства «Правды», где и проработал с 1951 года почти семь лет. Время было тяжелое и сложное. Тогда в «Правде» жестоко охранялся особый этический статус правдиста, который не позволял иметь собственное мнение. Сотрудник «Правды» должен был думать так, и только так, как того требует партия. Помню, как мой товарищ Борис Галанов в один день был изгнан из «Правды» только за то, что напечатал в журнале «Молодой коммунист» положительную статью о романе В. Гроссмана «За правое дело» («Правда» 13 февраля 1953 года напечатала об этом произведении разносную, «разбойничью» статью Михаила Бубеннова – говорили, с благословения самого Сталина). Ну, думалось мне, сегодня Галанов, завтра и я могу влипнуть в такую историю. Я писал книгу, где «восстанавливал» Мейерхольда, анализировал «Закат» Бабеля, рассуждал о злой беде теории бесконфликтности, вообще пытался разобраться в хозяйстве драмы и театра (книга «Жанры советской драматургии» вышла в 1957 году). Словом, хотелось почувствовать себя в какой-то мере независимым в критике.
Уйдя из «Правды», я вошел в редколлегию «Литературной газеты», которую тогда обновляли. Видимо, ее главный редактор Всеволод Кочетов со своей системой постоянных проработок инакомыслящих порядком поднадоел (в обществе после XX съезда, несмотря на жестокое сопротивление сталинистов, на зигзаги и отступления, на заморозки и порой даже свирепые вьюги, все-таки уже явно определялась оттепель). Во всяком случае, в редколлегию одновременно были введены Всеволод Иванов, Валентин Овечкин, Борис Галин, Георгий Марков и я в качестве одного из редакторов отдела. Сложилась конфликтная ситуация: с одной стороны – Кочетов и его единомышленники: М. Друзин, М. Алексеев, их довольно дружная команда, а с другой – Валентин Овечкин, ни разу не появившийся на редколлегии, называвший «Литгазету» объемным словом «кочетовка»; Всеволод Иванов, сразу же вступивший в бой с Кочетовым, считавший «Литгазету» гнездом групповщины, – скоро с большим скандалом на секретариате Союза писателей он заявил о своем уходе из редколлегии. Вслед за ним из «Литгазеты» ушел и В. Овечкин. В редколлегии оставалось ничтожно мало писателей, которые могли бы в открытую сказать свое мнение, защитить правду.
С горечью в сердце я вспоминаю бесконечные споры с Кочетовым, его фанатизм и некомпетентность в вопросах эстетики, его нетерпимость к талантам – к В. Гроссману, Ю. Казакову, К. Паустовскому, Б. Пастернаку, к молодой поэзии: Е. Евтушенко, А. Вознесенскому, Б. Ахмадулиной, Р. Рождественскому… На меня усиливался нажим, я был явно неугоден кочетовским прохиндеям, особенно после публикации статей А. Софронова «Во сне и наяву», против которых я возражал на редколлегии.
Я ждал расправы, и она наступила.
В журнале «Октябрь» (1958, N 3) была напечатана моя статья «Почему плохо на хорошем месте?» – о сатире в драматургии и театре, о том, как ее не любят и запрещают чиновники. Печатая ее, журнал приглашал писателей, режиссеров, связанных с сатирическим жанром, принять участие в дискуссии. Как мне рассказывали, на одном ответственном совещании статью признали «ревизионистской». Этого было достаточно: М. Друзин и М. Алексеев сочинили пасквиль (за подписью «Литератор») «Помудревшими глазами», в котором меня обвинили во всех смертных грехах.
Все это делалось в глубочайшей тайне от меня. Мне на дачу прислали полосу предстоящего номера «Литгазеты», где на месте пасквиля-фельетона стоял нейтральный материал. Ничего не подозревая, я приехал в редакцию. На четвертом этаже было неспокойно; люди, увидев меня, опускали глаза. Б. Галанов, тогда мой заместитель по отделу, бледный и расстроенный, показал мне действительный оттиск третьей полосы, где стоял злополучный фельетон.
Что я мог предпринять? Забить тревогу, пойти жаловаться, «качать права» ? Меня не захотели слушать. В. Косолапов, всегда старавшийся поддержать меня, сказал, когда я пришел к нему: «А чем я смогу тебе помочь? У них сила и власть…» От ответственного секретаря П. Карелина я узнал, что уволен, что приказано не давать мне машины, что книга моя в «Советском писателе» пойдет под нож, что вряд ли я где- нибудь смогу устроиться на работу. В том же номере «Литгазеты» (17 апреля 1958 года) моя фамилия уже исчезла из состава членов редколлегии, хотя для такой акции должно было состояться решение секретариата Союза писателей.
Понятно, что пережить все это было не так-то просто. Вокруг меня сразу образовалась пустота. Молчал телефон. «Друзья» выжидали: что же будет? Настроение тоскливое и мрачное…
Поздно вечером на квартиру позвонил Федор Иванович Панферов. Наши отношения с ним сложились только в результате моей статьи «Почему плохо на хорошем месте?» – звонка от него я никак не ожидал.
– Как ты себя чувствуешь? – услышал я хрипловатый голос. А что я мог сказать? – Так себе, – отвечаю, – вот выгнали из «Литгазеты», теперь я битый и никому не нужный. – В трубке – молчание, а после паузы все тот же, теперь уже потвердевший и спокойный голос:
– Ну вот что, приходи завтра в «Октябрь», будешь моим заместителем. А что говоришь выгнали, так есть в народе поговорка: «За битого двух небитых дают». Понял? Будем работать.
Так я и оказался в журнале «Октябрь».
Не скажу, что было легко. В то время вокруг «Октября» накапливались разные, взаимоисключающие силы. Одни «Октябрь» не любили, считали его половинчатым, «сермяжным», грубоватым, даже демагогическим в критике; другие, привыкшие резко делить литературу на два лагеря, отдавали предпочтение «Новому миру» и не видели ничего светлого в «Октябре»; третьи, внимательно присматриваясь к журналу, замечали, что он «левеет», завоевывает благожелательное отношение не только массового читателя, но и интеллигенции (журнал в панферовские последние годы постоянно набирал все новые тысячи подписчиков и по тиражу превосходил «Новый мир»). Панферов в те годы последовательно проводил в жизнь принцип консолидации литературных сил. Многие годы он был связан с журналом «Октябрь». С 1931 года являлся его главным редактором (с небольшими перерывами), конфликтовал с властями, уходил из журнала и снова возвращался. Так, короткое время во главе журнала стоял М. Б. Храпченко, но вскоре его сняли и вновь назначили Ф. Панферова. Для Федора Ивановича «Октябрь» – и судьба, и вся жизнь, и родной дом, который он тщательно пестовал. Было жесткое и тяжелое время, трудно было выстоять. Выстоял.
После XX съезда партии журнал круто менял свое лицо и направление, все увереннее в нем проявлялось уважение к разномыслящим писателям и критикам. Менялся и авторский фронт журнала в сторону расширения и притока новых и молодых сил. До сих пор мне приходится часто слышать и читать суждения о том, что «Октябрь» – это журнал, противостоящий «Новому миру», враждебный новомирской, связанной с Твардовским, линии. Наверное, позже так оно и было. Но в конце 50-х годов, в панферовское время, «Октябрь» стремился делать то доброе и вечное, что делал и «Новый мир». Я не помню ни одного случая, когда бы «Октябрь» выступил против «Нового мира», ввязывался в интриги, направленные против новомирской линии Твардовского. Два разных и по-своему могучих характера – Твардовский и Панферов, наверное, и не принимавшие друг друга, казалось бы, заключили негласное соглашение о мирном сосуществовании.
Я лично сотрудничал в «Новом мире», напечатал там несколько статей, храню до сих пор новогодние поздравительные телеграммы, подписанные А. Твардовским и С. Смирновым. Зачитывался статьями В. Лакшина, в которых восстанавливалось, как мне представлялось, добролюбовское направление «реальной критики», это вызывало во мне тихую зависть. Мы в «Октябре» в критике тоже старались возродить живую связь с жизнью народа, культивировали и поощряли статьи, в которых бы литературный процесс осмысливался всесторонне, как часть народной общественности, просыпающейся тогда, начинающей понимать, что значит правда и демократия. Не все выходило, еще много было догматизма, схоластики, расхожих идей, провозглашавших близость коммунизма. Всякое бывало.
Что же меня (да и не только меня) привлекало в Панферове- редакторе? Он держался независимо, уверенно, говорил мне не раз, что надо делать «неправильный» журнал, несогласный с властью, находил свои повороты в, казалось бы, далекой для него теме. Меня он «купил» тем, что оказался непримиримым и благородным в истории со статьей «Почему плохо на хорошем месте?». Ведь знал, что на ответственном заседании в ЦК она признана «ревизионистской», однако это не очень смущало его. Не счел стоящей и серьезной статью «Помудревшими глазами» – он выступил в «Октябре» с репликой: «Кому нужен этот окрик?» (1958, N 5), на что «Литгазета» ответила заметкой «Грех не уложишь в орех».
Дело принимало почти скандальный характер. Вмешался заведующий Отделом культуры ЦК Д. А. Поликарпов: вызвал нас, строго указал, чтобы прекратили перебранку. Однако и тут Панферов показал свой характер: мы провели «круглый стол», посвященный обсуждению проблем сатирического искусства, и стенограмму напечатали в журнале («Советская комедия в наши дни», 1958, N 6); в дискуссии выступали видные режиссеры, драматурги, критики, в том числе Н. Акимов, В. Плучек, Л. Ворпаховский, Н. Петров, Р. Юренев, Ю. Борев, В. Раздольский. Выступление Акимова перепечатала одна влиятельная газета в США, редакция получила сотни писем. «Октябрь» отстоял свою позицию.
ЭТОТ РАЗНЫЙ, РАЗНЫЙ «ДЯДЯ ФЕДЯ»
Около трех лет я проработал заместителем главного редактора журнала «Октябрь». Федора Ивановича Панферова я застал больным, правда, поначалу он был еще крепким, с огромной волей человеком. Бросил пить горькую, хотя и любил застолье, добрел, наблюдая за другими, а сам попивал боржоми. Когда собирался на охоту или на рыбалку, покупал водку ящиками. Я удивился: «Зачем столько?» А он: «Володя, не беспокойся, набегут мужики… добавлять придется». Так и выходило. Хлебосольно, широко угощал Панферов рыбаков, охотников, рабочий люд. Или, бывало, вызовет меня по делам на Николину гору, на дачу, обговорим все дела, а он уже накрывает стол. Ставит домашние настойки, водку, коньяки. Сядет напротив и угощает: «Выпей, я хоть посмотрю». Я отказываюсь. Говорю, что на машине приехал, за рулем, на Успенском шоссе на каждом шагу милиция, орудовцы, охранники (кругом правительственные дачи). «Ничего, – закуривая сигаретку на мундштуке, промолвит Панферов. – Позвоню по всей трассе – не задержат. А ты выпей по маленькой». Ну как тут откажешься!
Я часто вспоминаю Панферова таким, каким я его знал и видел почти ежедневно, и думаю – что же с ним произошло? Ведь несколько лет тому назад журнал не выделялся новизной, знаменит был скандалами, ограниченностью и односторонней позицией в литературе, а тогда, в последние его годы, Панферова будто бы подменили. Журнал помолодел, стал более широким, его программа отвечала духу XX съезда. На страницах «Октября» печатались произведения К. Паустовского, В. Пановой, В. Каверина, В. Шкловского, Ю. Юзовского, Ю. Казакова, Е. Евтушенко, М. Луконина, Б. Ахмадулиной, М. Алигер. Почти все эти «запретные» или «полузапретные», «опальные» авторы находили поддержку у главного редактора журнала. Конечно, оставались и «традиционные» для «Октября» авторы, вроде С. Бабаевского и Г. Коновалова, и в редколлегии заседали такие писатели, как тот же С. Бабаевский и А. Первенцев. Но все- таки живое, иное, отличное от старого «Октября», проявляло себя, поощрялось Панферовым; в редколлегии активно работал А. Дроздов, блестящий редактор, хороший прозаик, вместе с А. Толстым приехавший из эмиграции. Он отличался незаурядной эрудицией, вкусом; из молодых в редколлегии работал В. Дементьев.
Тон во всем задавал Панферов – зрелый, энергичный, напористый, не укладывающийся в рамки кабинетного, «домашнего» писателя. Он, безусловно, был цельной и крупной личностью, вышел из глубинки народной жизни, принес в литературу буйную стихию крестьянского языка Среднего Поволжья, – его роман «Бруски», который читался всей Россией, повесть «Родное прошлое» (1956) – о детстве и отрочестве – написаны густообразно, красочно и неповторимо. Я знал Панферова последние годы его жизни как человека и редактора популярного журнала, общественного деятеля. Он отличался прямотой, честностью, не юлил перед «верхами», что было в моде, берег свое достоинство. Из рассказов его брата возникал образ: Федор в черной бурке на коне скакал по приволжским степям, восстанавливая советскую власть в годы гражданской войны. А потом – мирная жизнь, Саратовский университет, первые рассказы, редактор крестьянского журнала. Писатель. Автор романа «Бруски», принесшего ему всенародную славу. Он прошел все нелегкие дороги к «светлому будущему»: раскулачивал, создавал колхозы, вел бедноту к коммунизму, беззаветно веря в дело Коммунистической партии. Тогда и складывалось его миропонимание – со своими ошибками, заносами.
Теперь, под влиянием XX съезда, хитрый и хорошо информированный (дружил с помощниками секретарей ЦК, они у него частенько бывали на даче, пользовались его расположением и гостеприимством), Панферов менялся, перестраивался… К тому же, понимая, что болезнь точит его, все мучительнее дает о себе знать, он думал и о том, чтобы оставить о себе добрую память. И старался осмыслить новые времена, искал пути к современному читателю, шел на уступки и переживал борения своей совести, которая ныла и страдала в крутых противоречиях.
Как редактор Ф. Панферов отличался находчивостью и инициативой. Некоторые материалы «Октября» по отделу публицистики вызывали горячий отклик, даже становились сенсацией. Например, академик С. Струмилин в статье «Мысли о грядущем» уже тогда заговорил о бедах нашей экономики, писатель Борис Можаев выступил с размышлениями об одном эксперименте – теперешнем семейном подряде, о его выгоде и перспективах. Вооружившись фактами, он доказывал, какой эффект дал подряд в Амурской области. Статья «Земля ждет хозяина» обсуждалась на Секретариате ЦК, против нее выступил член Политбюро Д. С. Полянский, он же добился того, что статью замолчали, запретили нам давать на нее отклики. Статью Б. Можаева напечатали в «Октябре» в сильно урезанном виде, а в заголовке было упущено одно слово, и получилось так: «Земля ждет…» А кого ждет – неизвестно.
Почти в каждом номере печатались материалы, остро поднимающие общественные темы. Конечно, встречались на страницах тогдашнего «Октября» бледные и посредственные повести, да и романы самого Панферова, не блещущие художественным мастерством, очерки, утопающие в сладкой вязи, восхваляющие колхозную жизнь, размах и деловую хватку Буянова из Подмосковья или еще какого-нибудь орденоносного сельского пророка.
Панферов оставался человеком своего времени. Пожалуй, самым болезненным и тяжелым для него вопросом был вопрос о Сталине. После XX съезда и доклада Н. С. Хрущева о культе и преступлениях сталинщины Панферов, как я понимал, переживал – искренне, по-своему – тяжкую драму, переживал ее тихо, без публичных слов, в своем одиночестве. Я ни разу не слышал от него слова критики Сталина или же его восхваления. Эта тема у нас негласно была как бы в запрете. И ясно почему: Панферов своими романами честно служил Сталину и его времени.
В «Брусках», особенно в четвертой, заключительной части, писатель поистине воспел славу Сталину. Его герой Никита Гурьянов, выступая на совещании хлеборобов, пламенно, как заправский оратор, сотрясая двумя руками воздух, прокричал: «Мы мечту людскую в факт превратили». Сталин его поддержал, сказав: «Верно». Потом Никита уточняет местоимение «мы». «А вот они пришли, – Никита показал на Сталина, – и построили… и мечту в факт превратили, – зал тут не выдержал, грохнул аплодисментами по адресу Сталина…» Когда же Никита Гурьянов, хвастаясь, заявил, что он со своими ребятами «дал на полях пшеницы сам-сорок», Сталин, пишет автор, «поднялся и громко захлопал в ладоши. И люди – семь тысяч человек, – поняв Сталина, зааплодировали Никите, бурно приветствуя его криками».
Герои панферовских «Брусков» преклоняются перед Сталиным, стремятся высказать ему самые сокровенные слова. Стеша, например, выступая на том же совещании, сказала: «Нам, советским женщинам, такие права даны, а женщины других стран о таких правах только мечтают». Опять Сталин поддержал, сказан: «Правильно». Стеша всем рассказывает, что разговаривала со Сталиным, ее любимый Кирилл Ждаркин ей завидует: она с самим Сталиным говорила… А летчик Павел, совершив выдающийся полет, вообще был потрясен, увидев на аэродроме «человека в серой шинели». Выскочив из машины, Павел побежал к нему. И далее идет такая умильная, стопроцентно фальшивая сцена:
«– Товарищ Сталин! – начал Павел. – Ваше задание… – он хотел отрапортовать, но Сталин, улыбнувшись, широко развел руками, крепко обнял Павла и расцеловал. Затем он также расцеловал и товарищей Павла. А когда Павел хотел рассказать ему о полете, Сталин сказал:
– Не надо. Вы устали. Попозже увидимся. Теперь отдыхайте, – затем сел в автомобиль, автомобиль вихрем унес его с аэродрома».
Такой мирный, человечный «человек в серой шинели», народный вождь, понимающий душу простых, рядовых людей («Верно», «Правильно»), – разве мог он казнить, расстреливать тысячи невинных, расправляться с целыми народами? Панферов теперь узнал про лагеря, про репрессии, узнал сейчас, а не тогда, когда сочинял литературный гимн «вождю и отцу народов». Как ему поступить – отказаться от того, что написал, – нет, этого он не мог сделать. Приглядывался. Размышлял про себя…
Словом, не так все просто. Однажды Панферов рассказал о том, что в черном тридцать седьмом году он находился в опасности.
Мы с Игорем Черноуцаном договорились, что в воскресенье придем на лыжах к Панферову, на Николину гору. Сделав большой круг по лыжне, мы явились на панферовскую дачу (об этой встрече я, естественно, заранее договорился с Федором Ивановичем). Хозяин нас хорошо встретил, угощал, накормил обедом, мы с Игорем выпили. Панферов в тот день был особенно откровенным. Вспомнил, как в 1937 году ему позвонил один из «кремлевских друзей», из тех, что «паслись» по воскресеньям на его даче, и предупредил его об опасности со стороны Лубянки: дескать, Федя, готовься, принимай меры. Я, вспоминая об этой встрече, жалею, что, приехав домой, не записал ее, теперь воспроизвожу по памяти.
Покуривая из своего мундштука сигареты, Панферов не торопясь вел свой рассказ. Он был превосходным рассказчиком, лукавым и умным артистом. Не берусь судить, насколько этот рассказ правдоподобен: он мог насочинить что угодно. Думаю, что на этот раз он вряд ли выдумывал, зная, что И. Черноуцан – ответственный сотрудник ЦК.
Получив сигнал об опасности, Панферов начал действовать. Позвонил Поскребышеву (надо сказать, что в кабинете Панферова на письменном столе стоял телефон ВЧ, то есть «кремлевки», – такой чести не был удостоен ни один из редакторов журналов), попросил его доложить Сталину о том, что русский писатель Федор Панферов хочет с ним поговорить по важному делу. Прошло какое-то время, из Кремля позвонили, назначили время высокой встречи… (Тут Панферов сделал большую паузу, как бы собираясь с мыслями, он, чувствуется, переживал, стал серьезен, оттачивал каждое слово.)
Сталин принимал Панферова в своем кремлевском кабинете. Разговор был короткий, наполнивший душу писателя незабываемыми впечатлениями. С трудом Панферов объяснил цель своего прихода, но, как сказал Федор Иванович, Сталин сразу догадался, о чем идет речь. Хмыкнул про себя, встал из-за стола и, расхаживая, посасывая трубку, рассказал изумленному писателю грузинскую притчу, смысл которой, как передавал Панферов, был очень прост: если ты позвал гостей к столу, то должен знать каждого из них, верить, что он друг, а не злодей. Словом, не зови в гости доносчика…
Закончив, Федор Иванович долго молчал, пыхтел своим мундштуком и поглядывал на нас своими лукавыми голубыми глазами. Нам с Игорем почему-то стало не по себе. Подумалось: может быть, и нас Панферов испытывает сталинской притчей?
Думаю, отношение Ф. И. к Сталину не было однозначным.
Д. Ортенберг вспоминает, как Ф. Панферов стал военным корреспондентом: «4 октября 1941 года явился ко мне человек, с которым я никогда не встречался до этого, – приземистый, широкоплечий, с каким-то пронзительным взглядом. Это и был Федор Иванович Панферов – автор хорошо известного мне романа «Бруски». Он попросил зачислить его в штат корреспондентов «Красной звезды» и откровенно рассказал при этом такую историю. Ему была предложена работа в какой-то фронтовой газете. Не помню уж, по каким причинам он не мог выехать туда немедленно, и написал об этом объяснительное письмо Верховному главнокомандующему, а тот переадресовал это послание в Партколлегию и поставил вопрос чуть ли не об исключении Панферова из партии. Я не стал вникать в подробности – никуда не звонил, никаких справок не наводил. Сразу ответил Панферову согласием при одном обязательном условии: он должен немедленно выехать в действующую армию… Тут же был подписан приказ. Панферову выдали военное обмундирование с тремя шпалами, соответствовавшими его воинскому званию, и на следующий день он отбыл на вяземское направление.
После опубликования «Красной звездой» первой же его корреспонденции из действующей армии мне позвонил Сталин. Ни о чем он меня не расспрашивал, не порицал и не хвалил за то, что я «самовольно» послал Панферова на фронт, сказал только, как всегда коротко и категорично: «Печатайте Панферова». Из этого можно было заключить, что инцидент, возникший в связи с письмом Федора Ивановича, исчерпан» (Д. Ортенберг, Июнь – декабрь сорок первого, М., 1984, с. 195).
«Перестройка» сознания искренних в прошлом поклонников «вождя народов» проходила трудно. Это относится и к Ф. Панферову.
Мне запомнилась, например, такая история. Еще работая в «Правде», я познакомился с генералом А. Тодорским, просидевшим в тюрьмах и лагерях около двадцати лет. 17 февраля 1959 года редакция «Октября» проводила собрание авторского актива, на него пригласили и А. Тодорского. Вел собрание Панферов. Увидев за столом генерала, я написал ему записку с предложением выступить. А Федора Ивановича попросил: «Ф. И. Дадим слово Тодорскому – старому большевику, которого в свое время заметил Ленин. Вот он – генерал!» Тодорский мне ответил: «Тов. Фролов! По совести говоря – страшно выступать перед таким квалифицированным собранием. Я могу вас разочаровать. Однако, если найдете нужным, как рядовой читатель журнала, я постараюсь сказать несколько слов. А. Тодорский. 17.11.1959».
Он говорил взволнованно, горячо, рассказывал страшные вещи, характеризовал Сталина как диктатора, злого и непримиримого к инакомыслящим, инициатора разгрома ленинской гвардии и вселенского террора. Мне хотелось, чтобы Тодорский выступил у нас в журнале. Панферов меня огорчил: резко отказался печатать Тодорского. Вообще в «Октябре», как я помню, не было напечатано ни одного материала о трагедии миллионов людей, пострадавших во времена культа Сталина, расстрелянных и замученных. Дядя Федя избегал этой темы…
Это был один Панферов – странный, замкнутый, в чем-то оставшийся прежним певцом сталинской коллективизации. Однако был и другой, и третий, и четвертый Панферов. Н. Замошкин однажды назвал Федора Малютой Скуратовым. Да, он был и Малютой, жестким, несправедливым, не прощающим обиды и правдивого слова о нем, о его творчестве. Но был и ребенком, наивным, увлекающимся, откровенным. Был и милосердным, сострадающим, готовым помочь человеку, попавшему в беду. Он привечал «безродного космополита» Ю. Юзовского, давал ему деньги из своего кошелька, первым напечатал в журнале В. Дудинцева после разгрома- «обсуждения» в ЦДЛ его романа «Не хлебом единым». Мы с ним заключили договор на новый роман, выдали аванс; ежемесячно давали заработать всюду изгнанному талантливому писателю: он у нас рецензировал рукописи.
Еще был Панферов – смелый редактор, сделавший крутой поворот в сторону консолидации, отрывающийся от групповщины. Этот отрыв от нее стоил ему немало сил, выдержки, для этого требовался крепкий характер. Я знаю, какой гнев вызывал у кочетовцев и софроновцев отход от них редактора «Октября», они изыскивали всяческие формы, чтобы приостановить движение Ф. И. к «левому крылу», уговаривали его выгнать из редакции «ревизионистов» и их приспешников, угрожали и предъявляли ультиматумы…
Панферов держался своей линии. Он умел быть упрямым и стойким в борьбе. Рапповская школа его закалила. Долгое время Ф. И. мне доверял, брал на охоту в глубь лесов Истры, на тетеревов и глухаря, на рыбалку в Вологодский край, на Каму, вызывал меня в Пятигорск, когда его, полумертвого, привезли с Черных земель, куда он поехал, не считаясь с требованиями врачей, на встречу с чабанами. Он делился со мной сокровенными мыслями. Однажды ночью у костра в Мещере, размечтавшись, он «нафантазировал» новый облик нашего журнала – как органа совести гражданина мира, свободного от давлений сверху. «Журнал, – говорил он, – если он хочет сказать правду, должен находиться в оппозиции к власти, критически и самостоятельно осмысливать процессы народной жизни, защищать людей от коррупции, бюрократизма, лицемерия и лжи». В этих разговорах он давал отрицательные характеристики А. Софронову, А. Первенцеву, С. Бабаевскому, видел ограниченность их позиции.
Дядя Федя, однако, бывал часто не в духе, капризничал, раздражался по пустякам (болезнь брала над ним власть). Учинил мне разнос за то, что я послал в набор статью В. Кардина «Эммануил Казакевич». Тогда наш журнал начал борьбу за публикацию «Синей тетради», и я считал вполне логичным дать этот очерк, кстати, отлично написанный Кардиным. Ф. И. придирался к фразам, кричал, что за всем этим стоит Илья Эренбург. Я никак не мог понять, при чем тут Эренбург? Словом, очерк Кардина в печать не пошел.
В другой раз Панферов снял из верстки журнала статью Ю. Грачевского «Виктор Розов». Мы начали давать портреты современных авторов, напечатали эссе о Михалкове, Пановой, Прокофьеве, Гамзатове. В этом ряду и шел литературный портрет Розова. Грачевский хорошо написал о пьесах драматурга, о «нравственном облике этого обаятельного, по-хорошему задумчивого, нешумного человека». В очерке была такая, с моей точки зрения, верная мысль – драматург в своих пьесах выступает в «благородной роли учителя жизни». К этой фразе и прицепился дядя Федя. Какой такой учитель жизни? Мы, слепые котята, не могли догадаться, что если у нас и есть в литературе «учитель жизни», то, конечно же, это один Ф. И. Панферов. А тут Розов какой-то, о нем наш дядя Федя ничего не знает и знать не хочет.
Я давно заметил, что классики соцреализма, взобравшись на верхний этаж общественной пирамиды, нахватав за свои сочинения миллионы, ведут себя по-барски, живут роскошно, вольготно, как жили раньше купцы или вельможи. У них все особое, на широкую ногу, а главное, не такое, как у всех… Тут быт имеет свои краски и возможности. Уж если машина, то не «Москвич», даже не «Победа», а «Зим» (теперь – мерседес). У Кочетова в Ленинграде был «Зим». А мебель, люстры – петровских времен, из Прибалтики, которую изрядно потрясли сразу же после войны. А у дяди Феди тоже «Зим» – зеленый, с шофером (Л. Шейнин специально ездил на Горьковский автозавод, выбивал машину в индивидуальном варианте – «для писателя Панферова»). Уж если собака, то не какая- нибудь дворняга, а непременно английский колли. Две огромные колли были у соцреалиста, пролетарского писателя Кочетова. Панферов с Коптяевой тоже привезли из Лондона пушистую и симпатичную колли.
Разный, разный дядя Федя… На Николиной горе он имел усадьбу с участком в два гектара, с роскошной баней, садом, прислугой, гаражом. Дача носила имя «Антоша» (наверху красовалось это имя, выложенное деревянными буквами) – в честь жены, писательницы Антонины Коптяевой, которую он любил и дико ревновал.
Панферов, как я говорил, располагал широким фронтом связей. С Сусловым у Панферова сложились свои, и прочные, отношения (помощник М. А. Суслова В. Воронцов был у него своим человеком, часто бывал на даче и дома у Ф. И.). Мы не удивились, когда на похороны Ф. И. Панферова в ЦДЛ приехали два секретаря ЦК – Суслов и Поспелов.
Телефонные звонки Суслову носили разный характер и не были частыми. Однажды я оказался свидетелем такого разговора. Это произошло в первые дни моего пребывания в редакции журнала и касалось, как ни странно, моей судьбы. Наверное, это был тот случай, когда Панферову нужно было заручиться поддержкой и кому следует сказать: «Согласовано с товарищем Сусловым…»
Ф. И. позвал меня в свой кабинет. Посадил рядом, сказал, с кем будет говорить. Я потом дословно записал этот разговор. Набрав номер по «вертушке», Панферов кивком головы дал мне понять, чтобы я молчал и слушал.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.