Не пропустите новый номер Подписаться
№4, 1999/Литературная жизнь

Эволюция и «латентное» существование символизма после Октября

Уже сама постановка проблемы существования (пусть и «латентного», то есть скрытого, внешне не проявленного) символизма, а тем более эволюции символизма в послеоктябрьский период, скорее всего вызовет недоумение. Как может существовать да еще эволюционировать то, что, по мнению даже участников литературного процесса 1920 – 1930-х годов, к тому времени уже было историей, да еще и давней?!

Несмотря на то что послеоктябрьское творчество В. Брюсова, А. Блока, в меньшей степени Андрея Белого и некоторых других символистов уже давно вошло как составная часть в историю прежде именовавшейся советской, а ныне русской литературы 20-х годов, эволюция символизма после 1917 года не только не изучена, но и не поставлена как научная проблема, требующая своего рассмотрения. Сам вопрос о существовании, а тем более эволюции русского символизма после Октября ставится под сомнение.

Тем не менее с дистанции времени очевидно: символизм после Октября не только существовал (другое дело – в «латентном» состоянии), но имел свою эволюцию.

В истории русского символизма можно выделить четыре периода… Первый (1894 – 1903 гг.) – период «бури и натиска», когда при этом в символизме уживались предавангардистское и неоклассическое начала. Второй (1904 – 1909 гг.) – период эволюции, дифференциация внутри самого символизма («старшие» и «младшие» символисты, «мистико- анархисты», «декаденты», «соборники» и др.), а также «торжества победителей». Третий (1910–1917 гг.) – период стагнации символизма и превращения его в господствующее литературное направление (особенно в поэзии), которое становится тождественным «стилю эпохи». Четвертый (1917–1934 гг.; 1934-й – год смерти Андрея Белого) – «латентный», когда символизм в условиях изменившегося политического режима не только и не столько бытовал в рамках своей литературно-эстетической (брюсовское понимание задач символизма) и мировоззренческой («символизм как миропонимание» – А. Блок, Андрей Белый, Вяч. Иванов, др.) парадигм, сколько трансформировался в сознании политической и литературной верхушки, а также ангажированной критики в некое «правое», консервативное литературное течение. Традиции символизма продолжали, однако, существовать в эмигрантской литературе (салон Мережковских, А. Ремизов – в Париже, Вяч. Иванов и его окружение – в Риме).

Следует исходить из того, что уже в свой третий период русский символизм начинает свое существование в еще одной плоскости – в качестве генетического присутствия в возникшем к тому времени постсимволизме.

В термине «постсимволизм» следует указать на определенную степень его условности. Как таковой групповой или направленческой общности в русской литературе 10-х годов не было, как не было манифестов, совместной эстетической программы и других атрибутов единой школы. Понятие это не из разряда явлений литературной борьбы, а из разряда явлений стилевых, значимых на уровне изучения поэтики XX века.

Под постсимволизмом понимается явление в русской литературе 10-х годов, совпавшее по времени с так называемым «кризисом символизма», для которого характерно декларируемое на уровне манифестов и нередко реализованное в эстетических устремлениях отталкивание от наследия русского символизма, а также сохранение в художественной практике внутренних связей с ним, процесс притяжения, нередко осуществляемый неосознанно.

Другими словами, символизм существовал в новых литературных направлениях – акмеизме и футуризме, позже – имажинизме, более мелких поэтических школах и группах (вплоть до обэриутов и «ничевоков»).

Наметим здесь лишь другую важную для нас тему – символизм и проблема авангарда. Очевидно, необходимо переосмыслить хронологические рамки существования русского авангарда: он начинается не с футуризма в начале 1910-х годов, а с середины 1890-х, когда возник символизм в России.

Особого внимания заслуживает тема послеоктябрьская «пролетарская поэзия», точнее Пролеткульт, и символизм. Сразу после революции Пролеткульт перенял многие пункты эстетической программы символизма, особенно в области поэтики. Обозначим их лишь контуром…

1) Присущую Брюсову веру в «поэтические школы» и некий коллективный творческий опыт (отсюда вырос и гумилевский «Цех поэтов», наследие которого тоже использовали в своих многочисленных студиях пролеткультовцы).

2) Внимание к вопросам стихотворчества – даже А. Белый преподает в поэтических студиях Пролеткульта.

3) Стремление создать «новый» поэтический язык, что осталось не реализованным в практике.

4)…

Тем самым термин «постсимволизм» можно распространить не только на 10-е годы, но и на последующее литературное развитие – в 20-е и даже 30-е годы.

В прежнем, советском литературоведении творчество Блока, Брюсова, Белого, традиционно причисляемых к поэтам, сразу принявшим Октябрь, рассматривалось как путь полного отхода от символизма – пересмотра эстетических, этических и социальных воззрений, сложившихся в русле русского символизма конца XIX – начала XX века. Однако если утверждение Брюсова во время празднования его юбилея в 1923 году о том, что он никогда в истинном смысле слова и не был символистом, казалось бы, подтверждает выше приведенное устоявшееся положение, то, например, позиция Блока или Белого, демонстративно заявлявшего, особенно резко в 10-е годы, о том, что он был и остался символистом, заставляет внимательнее присмотреться к эволюции, трансформации (в том числе и деформации) символизма как эстетико-литературного воззрения после Октября.

Сделать это необходимо и в связи с послереволюционным творчеством большой части писателей-символистов, чье неприятие октябрьских событий и их последствий или оппозиционное, стороннее отношение к ним искусственно увязаны с преданностью заветам символизма, точнее, декадентства (в практике советского литературоведения в таких случаях декадентство теряло свое историко- литературное значение как хронологически очерченного этапа становления символизма в России в конце 1890-х – начале 1900-х годов). Это относится не только к оценке сложных литературных судеб символистов, оказавшихся в разные годы в зарубежье (Д. Мережковский, З. Гиппиус, К. Бальмонт, Вяч. Иванов, А. Ремизов), но и к таким символистам, как Ф. Сологуб, кто остался в России, но испытывал если не оппозиционное, то «стороннее» отношение к новому режиму.

При таком подходе получалось странное противоречие, когда в отношении Брюсова, Блока, Белого символизм «иссякал», а по отношению к другим писателям-символистам оставался – как тяжелое наследие прошлого.

Выход из этого противоречия лежит в осознании необходимости выявления некоего нового облика символизма как эстетико-литературного круга идей, сложившегося в 1920-е годы, который, с одной стороны, был непохож на символизм начала XX века, а с другой – оставался связан с некоторыми своими прежними чертами. При этом следует учитывать, что символизм в России никогда не был однородным течением: уже в 1900-е внутри его произошла дифференциация. Еще более неоднородным он стал после Октября.

Одной из главных сложностей в осмыслении символизма 20-х годов является сосуществование в нем двух, казалось бы, взаимоисключающих явлений: 1) разобщенность прежних вождей символизма, их автономное бытование (обособляются даже Белый и Блок, Брюсов и С. М. Соловьев, некогда очень близкие по духу), это свидетельствует о том, что трудно найти общее в символизме; 2) существование, несмотря на отсутствие единой символистской платформы, некоей эстетико-литературной общности.

Как и в случае с другими школами, в рамки символизма не укладывается своеобразие индивидуальностей больших его представителей. Не укладываются в общую эволюцию символизма как школы и особенности пути отдельных писателей в послереволюционное время. В связи с этим важно наметить несколько уровней изучения эволюции писателей: 1) социально-политический – в преломлении отношения к Октябрьской революции; 2) эстетический – на уровне теоретического осмысления вопросов искусства, деклараций, критических выступлений; 3) этический; 4) наконец, собственно творческий – практика художественной деятельности, своеобразие поэтики.

Первый уровень, при всей кажущейся его изученности, далек от научного (насколько возможен «научный» срез в столь зыбкой сфере, как отношение к тому или иному историческому катаклизму) подхода. Не столь простым было так называемое принятие революции у Блока, который с конца 1919 года приходит к мироощущению после «крушения гуманизма» и перестает слышать «музыку революции». Не столь простой кажется позиция З. Гиппиус, она высвечивается совсем по-иному, если сопоставить ее с позицией В. Короленко, отразившейся, к примеру, в письмах к А. Луначарскому1.

Нередко сложный вопрос об отношении к революции заменялся справкой об участии поэта в тех или иных советских учреждениях. И действительно, можно перечислить длинный перечень «служб» не только Брюсова, Белого, но и Сологуба, Балтрушайтиса, Бальмонта и Ремизова (до отъезда за границу). Как правило, многие работали в Наркомпросе: Брюсов заведовал Лито, Белый – ТЕО, там же сотрудничали, к примеру, Ремизов, Вяч. Иванов. Большое участие символисты принимали в создании «Союза поэтов»: Брюсов и Блок (в Петербурге) одно время стояли во главе него.

Однако «службы» были явлением вынужденным. Как правило, они были связаны с возможностью получения литературного пайка и мешали творчеству поэтов. Так, характерно среди многих других признание Блока в конце 1919 года Л. Я. Гуревич: «Я совсем не пишу… Я служу. Я все это время должен был служить. Ведь нас трое, жизнь очень тяжела. А служба всегда, какая бы она ни была, не дает мне возможности внутренно работать. Вот теперь получил литературный паек – может быть, станет немножко легче. Но службу все-таки бросить нельзя»2.

Еще меньше выявлена эволюция символизма после Октября в плане изучения эстетики и поэтики.

Однако вопрос об эволюции символизма после Октября 1917 года связан с необходимостью вернуться к другому вопросу – о так называемом «конце символизма», который широко обсуждался в 1910 году. В большинстве работ не только прошлого времени, но и нынешнего дискуссия о «конце символизма» была понята слишком буквально3. Это привело (вместе с некоторыми другими причинами) к тому, что изучение символизма как школы прерывается на начале 10-х годов. И уж тем более неуместным в свете этого положения казалось изучение эволюции символизма после Октября: как может эволюционировать то, чего нет?!

Казалось бы, зачем в разговоре об эволюции русского символизма в 20-е годы экскурс в 1910 год? Ответим: без осмысления событий 1910 года многое не понять в вопросе о символизме после Октября. Здесь высвечивается более глобальная проблема: взлетом, ренессансом или кризисом, вырождением было русское искусство предреволюционного десятилетия? Идея о «конце символизма» еще в 10-е годы чрезвычайно оказалась ко двору в послеоктябрьскую эпоху. Стоит, однако, разобраться, насколько она объективна.

В связи с этим вернемся к дискуссии о «конце символизма»: необходимо существенно пересмотреть представление о ней.

Следует отметить, что никто из участников споров 1910 года не выдвинул какую-либо новую идею или принципиально новое понимание целей символизма. Это относится к Вяч. Иванову и Блоку, давшим толчок для дискуссии сначала своими докладами, а затем статьями в «Аполлоне» (1910, N 8), а также к Белому, позже присоединившемуся к ним: еще с начала 1900-х годов стало формироваться представление «младших» символистов о символизме как миропонимании, «теургическом» назначении искусства. Не новым был тезис и другого участника дискуссии – Брюсова, который еще в конце 1890-х годов пришел к убеждению, что символизм – это прежде всего литературная школа. Столь же знакомой была позиция еще одного участника дискуссии – Мережковского, своего рода «неообщественника», считавшего своей главной целью преодоление пропасти между интеллигенцией и народом на почве религиозного обновления.

На протяжении второй фазы в истории русского символизма (1904 – 1909 гг.) в интересах литературной борьбы символизма за место под солнцем то возникали, то распадались союзы («Брюсов и Вяч. Иванов», «Брюсов и Белый», «Брюсов и Мережковский» и др.). Сами символисты считали дифференциацию внутри своего направления признаком жизни и эволюции и умели закрывать глаза на собственные разногласия. Тем более, что эстетические декларации не совсем совпадали с художественной практикой, а творчество поэтов развивалось скорее по законам саморазвития, нежели по пути, предписанному эстетическими декларациями.

И вообще чертой русского символизма было обилие эстетических деклараций, полемик и разногласий, которые нередко и свидетели литературного процесса начала XX века, и более поздние исследователи принимают за страницы истории символизма, упуская из виду более существенные стороны собственно литературного бытия. К разряду дискуссий, отражавших лишь внешние стороны символизма, относится и упомянутая дискуссия 1910 года. (Нередко символисты устраивали литературные скандалы с целью привлечь внимание читателей.)

Критики же извне символизма (В. Львов-Рогачевский, С. Андриенко и др.), откликнувшиеся на эти споры, приняли очередную распрю за окончательный развал, и с их легкой руки вся литературная журналистика в целом заговорила о конце символизма, тогда как вожди символизма писали не о конце символизма, а о его будущем, о его эволюции.

Однако концепцию 10-х годов о «кризисе символизма» активно поддержала послеоктябрьская критика (в том числе, как отмечалось выше, сам Брюсов), заявившая теперь уже о «конце символизма».

К примеру, Брюсов в статье 1922 года «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» однозначно утверждал: «Годы 1911 – 1917 были временем развала символической школы» 4. Но и в этой жесткой и во многом внеисторической оценке символизма, обусловленной явлениями внелитературного, политического порядка, нет тезиса о «конце символизма». Если же обратиться к позиции того же Брюсова в дискуссии 1910 года, то она выглядит несколько иначе. Брюсов, с одной стороны, подчеркивал совпадение своей позиции со взглядами Вяч. Иванова, а с другой – М. Кузмина и его опубликованной в «Аполлоне» (1910, N 4) статьи «О прекрасной ясности», в которой можно усмотреть и точки соприкосновения с Вяч. Ивановым, но и в большей степени – с Брюсовым. В конце концов, Брюсов в споре «кларистов» («Аполлон», точнее, его часть – «молодая редакция», Кузмин, Маковский) и «мистиков» («Мусагет», Вяч. Иванов, Белый) займет сторону первых.

Еще более парадоксальна позиция Блока. Его доклад «О современном состоянии русского символизма», прочитанный в поддержку Иванова, стал восприниматься «молодой редакцией»»Аполлона» как выражение скрытой антиивановской позиции5.

Отметив, что и у самого Блока в разные годы менялось отношение к своей статье (от крайне негативного – к тому, что это лучшее, написанное в прозе), сделаем вывод: несмотря на дискуссию, по воле случая, как нередко бывает в литературе, получившую название о «конце символизма», будущее после 1910 года у символизма было большое.

Закрытие журнала «Весы» (1909 г.) еще не означало свертывания символизма: теперь его вожди получили доступ на страницы ведущих толстых журналов (сначала Мережковский с Гиппиус, затем Брюсов заведуют литературным отделом «Русской мысли»), в лучшие издательства. Альманахи самых разных направлений печатают символистов. К тому же продолжало существовать символистское издательство «Скорпион», возникшее в 1913-м издательство «Мусагет» (А. Белый и Э. Метнер).

На предреволюционное десятилетие приходятся вершинные книги А. Блока, роман А. Белого «Петербург», продуктивные творческие искания других поэтов. Были, правда, и спады – в эволюции Брюсова, Бальмонта. Но читающая публика этого не замечала.

Символизм становится течением, во многом определяющим лицо, главное русло литературы 1910-х годов. По крайней мере вся поэзия отдана теперь на откуп символизму, и все поколение молодых поэтов, пришедших в 1910-е годы, испытывает мощное влияние символизма. Он окончательно утратил прежнюю монолитность, но в нем теперь складываются школы вокруг мэтров – в Москве вокруг Брюсова, Бальмонта, вокруг Белого, в Петербурге – вокруг Вяч. Иванова, салона Мережковского-Гиппиус, вокруг А. Блока, вокруг Ф. Сологуба. К Октябрю 1917 года это были «классики», мэтры в литературе.

Особо примечательно (в свете эволюции после Октября) положение Брюсова. Если в 1904 – 1908 годах можно говорить о существовании внутри символизма «партии Брюсова», то к 1909 – 1910 годам Брюсов оказывается почти без своих союзников. И произошло это потому, что в сравнении с Вяч. Ивановым, Блоком, Белым, Мережковским и Гиппиус он занимает наиболее «парнасскую» по отношению к общественной жизни позицию. Если прибегнуть к послереволюционной терминологии самого Брюсова, то он находится на «правом» крыле символизма.

Февральская революция 1917 года была встречена с воодушевлением почти всеми символистами. Особо близки были к деятельности Временного правительства и Керенского Мережковский и Гиппиус. Первые дни свободы; первые дни светлой, как влюбленность, Февральской революции, писала о тех днях З. Гиппиус, добавляя следующую характеристику: Временное правительство – да ведь это все те же интеллигенты, люди, из которых каждый имел для нас свое лицо… Сходными словами характеризовал Февральскую революцию Ф. Сологуб.

Цикл стихов о февральских событиях написал Брюсов, который, хотя и предсказывал грядущий впереди «великий раздор» – приветствовал революцию. Собственно концепция революции сложилась у всех Символистов еще в предоктябрьское десятилетие: так, Брюсов еще тогда предсказывал разрушительное начало любой революции («Грядущие гунны»). Однако реальный разворот событий Октября 1917 года превзошел все опасения. Вяч. Иванов в цикле стихов «Песни смутного времени» (конец 1917 – начало 1918-го) революции противопоставляет внутреннее религиозное самоопределение. Не только Д. Мережковский, З. Гиппиус, Ф. Сологуб и другие петербуржцы отнеслись к Октябрю как к концу «великой русской революции», то есть отрицательно, но и Брюсов, который традиционно трактуется как поэт, сразу принявший Октябрь. На самом деле путь Брюсова был более сложным.

Сразу после Октября Брюсов уходит во «внутреннюю эмиграцию». Вовлеченный прежде в события политической жизни (война 1914 года, Февральская революция), он пишет в феврале 1918-го: я почти исключительно читаю по-латыни, чтобы в руках не держать газет. Поэт действительно уходит от событий на улице в античность, изучение и издание Пушкина. Если после Февральской революции поэт обращается к «гражданской» теме, то после Октября ее вытесняют эротические («Город сестер любви»), элегические («На полустанке») мотивы. «Современность» теперь почти не представлена в лирике Брюсова: в ней доминирует, однако, драматическое видение мира. Стихи Брюсова 1917-го и первой половины 1918 года, вошедшие в основном в сборник «Девятая Камена» и частично – в «Последние мечты», настолько не соответствовали духу времени, что книга «Девятая Камена» не нашла своего издателя.

И только в середине 1918 года Брюсов, осознав необратимость произошедших исторических событий, пересматривает свою позицию и начинает сотрудничать с советской властью.

Будучи заведующим Лито Наркомпроса, который был создан в противовес Пролеткульту, Брюсов пытался объединить писателей разных поколений и направлений. Это сказалось, в частности, в деятельности журнала «Художественное слово» (1920), куда вошли символисты, футуристы, имажинисты и пролеткультовцы. Однако «объединительная» политика Брюсова потерпела, как и позднее политика А. Воронского, крах, так как стрежнем литературной жизни тех лет был не диалог, а противостояние. Сказывалось и то, что несмотря на словесное осуждение разрушительной политики Пролеткульта, он оказывал решающее влияние на течение литературной политики. Крах брюсовского «культурного мессианства» привел к тому, что он все больше и больше оказывался не у дел, был сменен А. Серафимовичем на посту заведующего Лито.

Тем не менее самый безапелляционный смертельный, точнее, смертный (в духе эпохи) приговор символизму вынес один из отцов русского символизма – В. Я. Брюсов. В целом ряде своих печатных и устных выступлений 20-х он повторял одну и ту же мысль: «Развитие символической школы закончилось в первом десятилетии XX века» Валерий Брюсов, Собр. соч. в 7-ми томах, т. 6, с. 469.6.

Наиболее полно свою концепцию послеоктябрьского литературного развития Брюсов изложил в статье «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии», написанной в 1922 году по «поручению» редакции журнала «Печать и революция» и там же опубликованной (N 7). Эта статья на долгие годы предопределила карту литературного расклада не только на рубеже двух десятилетий – 1910-х и 1920-х годов, но и в последующее время. Во многом это было обусловлено почти непререкаемым авторитетом Брюсова-критика, на счету которого до упоминаемой статьи числилось лишь несколько серьезных просчетов (так, в 1904 году не оценил по достоинству поэзию И. Анненского). Однако в данном случае подобие «непререкаемости» суждений было подкреплено сознательной (впрочем, можно допустить, в силу вируса утопичности, охватившего многих уцелевших и оставшихся на плаву деятелей культуры, – бессознательной) ангажированностью Брюсова.

Следует объяснить, однако, почему Брюсову уделено в данной статье особое внимание… В силу стечения разных, порой необъяснимых обстоятельств именно Брюсов, за тридцать лет до этого, в 1893 году, одним из первых в России осознавший роль символизма и не только поклявшийся стать его «вождем», но и осуществивший свою мечту7, был не только создателем весьма правдоподобной, однако, как мы убедимся вскоре, не совсем корректной легенды об окончательном«конце символизма», но и орудием, пусть и неправомерным, истории в осмыслении судьбы символизма. Пушкин это и называл историей: в «Капитанской дочке» именно Петруша Гринев, Недоросль, по определению М. Цветаевой, находится в эпицентре исторических событий: он встречает Пугачева в метели, впоследствии закрутившей А. Блока и Б. Пастернака, Б. Пильняка и А. Платонова, наконец, пусть с другого полюса – не красного, а белого (в конце концов, у метели нет цвета; если есть, то он – черный), Вожатого – Пугачева. Глазами Петруши, с помощью повествования от его лица, написан исторический роман.

Брюсов в 1920-е годы, конечно, не Петруша Гринев, он скорее Пиковая дама от символизма. На его долю выпало преждевременно, заживо хоронить и символизм, и всю русскую поэзию в целом. Но прежде именно рукою Брюсова был подписан приговор, долгие годы не подлежавший пересмотру… В чрезмерном, гипер большевистском, гротесково классовом духе бывший символистский маг (Андрей Белый), классик (М. А. Волошин), учитель, мэтр (Н. С. Гумилев), новый Пушкин (С. М. Соловьев) разделил всю поэзию на три «группы».

1) К прошлому, более того – к правым (знакомая по партийным документам формулировка: Брюсов будто бы щеголял своей способностью приспосабливаться к новой эпохе), хотя и с оговоркой – «в литературном смысле» 8, критик отнес всех скопом символистов и акмеистов (согласно точке зрения Брюсова, акмеизм был лишь разновидностью, одной из школ символизма).

К первой «группе» Брюсов причислил поэтов, «не ощутивших требования времени, сознательно оставшихся чуждыми новаторскому, обновительному движению в области техники поэзии» 9.

2) К настоящему, «литературному сегодня» Брюсов отнес футуристов «и все выходящие из футуризма течения».

Как писал критик, «это – поэты, прежде всего увлеченные ковкой новых форм, новых средств и приемов изобразительности, нового поэтического языка»10.

3) Наконец, «литературное будущее» Брюсов видел в пролетарских поэтах, ставивших, по мнению критика, «основную цель – выразить новое миросозерцание, пытаясь использовать для того как новые, так и традиционные формы»11.

Как ни настаивал в начале статьи «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» Брюсов на своем анализе лирики «преимущественно с точки зрения формальных достижений» 12, ближе к середине своего обзора он все же вынужден был сознаться в своем внелитературном, ангажированном подходе: «…продвигаясь от первой группы к третьей, чувствуешь все более определенное веянье революции, уже не только литературной, но и политической»13.Политический крен в оценке символизма, в нашем случае в решении вопроса о том, умер ли символизм в 20-е годы или нет, и доминировал долгие годы в литературоведении.

Тем временем и брюсовская оценка наследия символизма, и не только его, но и других его интерпретаторов (к примеру, Ю. Н. Тынянова, Б. М. Эйхенбаума;

  1. См.: П. И. Негретов, В. Г. Короленко. Летопись жизни и творчества. 1917 – 1921, М., 1990.[]
  2. «Литературное наследство», 1982, т. 92, кн. 3. «Александр Блок. Новые материалы и исследования», с. 847. Далее ссылки на это издание даются так: ЛН. []
  3. Пожалуй, исключением в этом отношении является статья О. Кузнецовой «Дискуссия о состоянии русского символизма в «Обществе ревнителей художественного слова» (обсуждение доклада Вяч. Иванова)» («Русская литература», 1990, N 1), некоторые положения которой вошли в работу того же автора «История формирования лирической трилогии Блока», открывающую комментарий к новейшему академическому изданию: А. А. Блок, Полн. собр. соч. и писем в 20-ти томах, т. 1, М., 1997.[]
  4. Валерий Брюсов, Собр. соч. в 7-ми томах, т. 6, М., 1975, с. 506.[]
  5. Подробнее см.: ЛН, т. 92, кн. 3, с. 396 – 370; ЛН, 1994, т. 98, кн. 2, с. 500 – 501.[]
  6. []
  7. Имеется в виду известная запись в дневнике Брюсова от 4 марта 1893 года: «…Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее принадлежит ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я! Да, Я!» (Валерий Брюсов, Дневники. 1891 – 1910. Приготовила к печати И. М. Брюсова, М., 1927, с. 12).[]
  8. Валерий Брюсов, Собр. соч. в 7-ми томах, т. 6, с. 503.[]
  9. Там же.[]
  10. Там же.[]
  11. Там же, с. 503 – 504.[]
  12. Валерий Брюсов, Собр. соч. в 7-ми томах, т. 6, с. 495.[]
  13. Там же, с. 504.[]

Цитировать

Клинг, О.А. Эволюция и «латентное» существование символизма после Октября / О.А. Клинг // Вопросы литературы. - 1999 - №4. - C. 37-64
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке