№9, 1981/Теория литературы

Два понимания нигилизма (Достоевский и Ницше)

В своем двухтомнике, посвященном исследованию философии Ницше, основоположник немецкой философии существования Мартин Хайдеггер начинает анализ нигилизма с критики узкого и ограниченно одностороннего его понимания, противопоставляя такому толкованию ницшеанское как более широкое и всеобъемлющее. В числе авторов, трактовавших нигилизм ограниченным образом, этот экзистенц-философ упоминает также и Ф. Достоевского, ссылаясь гари этом на его знаменитую Пушкинскую речь (взятую, правда, не целиком, а в том виде, в каком изложил ее суть сам писатель в одном из своих писем)1.

Между тем внимательное прочтение текстов Ницше, в которых речь идет о Достоевском или его творчестве, с достаточной определенностью показывает, что сам этот немецкий мыслитель относился к трактовке проблематики нигилизма у русского писателя совсем иначе, чем его позднейший интерпретатор.

Уже общий контекст обращения к Достоевскому в поздних фрагментах Ницше явственно свидетельствует о том, что немецкий философ не сомневался во всеобъемлющем характере толкования русским писателем явлений нигилизма и именно потому обращался к нему в соответствующих случаях. Однако это обнаруживается с еще большей очевидностью, когда мы читаем подробный (более половины печатного листа) конспект «Бесов» Достоевского, который сохранился в материалах Ницше, относящихся к самому позднему периоду его творчества (1886 – 1889 годы).

Поскольку же хайдеггеровское представление об ограниченном характере понимания нигилизма у Достоевского до сих пор имеет на Западе прочность предрассудка (получая нечто вроде поддержки и у некоторых из наших отечественных авторов, придающих толкованию этого понятия в «Бесах» узкополитический, а подчас и узкорегиональный смысл), постольку остается актуальной задача полемики с ним.

Ницше – в отличие от таких авторитетных истолкователей его философского наследия, как Хайдеггер, – не сомневался в культурфилософской широте и метафизической проникновенности понимания русским писателем феномена нигилизма, наиболее глубоким и всеобъемлющим образом осмысленного именно в «Бесах». Дело не только в том, что Ницше без всяких оговорок берет фигуры нигилистов, воссозданные в этом романе Достоевского, как символы всемирно-исторического масштаба, пытаясь с их помощью одеть живой плотью свою достаточно отвлеченную схему нигилизма. Дело и в том, что, верно ощутив реальные масштабы основных персонажей «Бесов» (так же как и скрывающегося за ними понимания нигилизма как культурно-исторического феномена в целом), немецкий философ дал этим персонажам толкование, противостоящее – причем в самых важных пунктах – тому смыслу, что сопрягал с ними сам Достоевский. Так что при одинаково напряженном, одинаково пристальном внимании к самому нигилизму как всемирно-историческому явлению, которое не могло не вести в обоих случаях к достоверной констатации одних и тех же фактов, русский писатель и немецкий философ дают ему оценку, за которой обнаруживаются противоположные концепции – две несовместимые друг с другом «версии» нигилизма, его настоящего и будущего, его значения для судеб культуры и цивилизации.

Выявить это различие концепций тем более важно, что каждая из них находит свое продолжение в XX столетии, определяя противостояние двух различных тенденций в современной философии культуры, которая до сих пор отправляется от осмысления «факта нигилизма» как фундаментальнейшей проблемы культурфилософского мышления.

Противоположность – не только отдельно взятых оценок нигилистических персонажей или их единичных «акций», но прежде всего концептуальных представлений о нигилизме как таковом, рассмотренном в широком культурно-историческом контексте (как явление мирового масштаба), – эта противоположность не могла, естественно, не раскрыться как логическое следствие развития несовместимых, взаимоисключающих мировоззренческих посылок – двух противостоящих друг другу типов миросозерцания. Таким образом, сопоставление взглядов русского писателя и немецкого философа по одному конкретному вопросу, – взятому, однако, во всей радикальности его постановки, которая одинаково характеризовала здесь как Достоевского, так и Ницше, – дает возможность пролить дополнительный свет на миросозерцание каждого из них, выявить за противоположностью двух концепций нигилизма два противостоящих друг другу типа миросозерцания.

Значение этой задачи возрастает на фоне того факта, что – с нелегкой руки Д. Мережковского (и других русских дореволюционных авторов, двигавшихся в том же общем направлении)- в западном литературоведении и философии до сих пор господствует мифологема, согласно которой Достоевский и Ницше близки друг другу именно по типу миросозерцания, в рамках которого, независимо от того, как это миросозерцание определяется, между ними усматривают гораздо больше общего, чем разводящего их по разным станам. И надо оказать, что спутывание этих двух диаметрально противоположных мыслительных устремлений до сих пор дает о себе знать самым пагубным образом, лишая исследователей современной философии, литературы, духовной культуры вообще одного из важнейших ориентиров, позволяющих разобраться в разноголосице современных интеллектуальных веяний.

НИГИЛИЗМ КАК ТИП МИРОВОСПРИЯТИЯ И СПОСОБ ЖИЗНЕННОЙ ОРИЕНТАЦИИ

В своих исследованиях о Ницше, собранных в упомянутом выше двухтомнике, Хайдеггер достаточно убедительно показывает, что нигилизм для автора «Заратустры» вовсе не представлял собой ни регионального, ни только общеевропейского явления. С точки зрения Ницше, это феномен, имеющий гораздо более глубокие корни в европейской и – шире – мировой истории. Но будучи убежденным в этом, немецкий философ вовсе не полагал, будто такой «глубочайший человек»2, каким он считал Достоевского, непременно должен был бы понимать – в отличие от него – этот феномен узкопартикулярным и убого-ограниченным образом. Наоборот, рассматривал в своем конспекте «Бесов» таких нигилистических героев этого романа, как, например, Ставрогин или Кириллов, немецкий философ ни на минуту не сомневается, что перед ним фигуры крупнейшего исторического масштаба, требующие соответствующего – культурфилософского – истолкования и расшифровки. Такому отношению к одному из самых трудных (с точки зрения его адекватного понимания) романов Достоевского и его персонажам, кроме уже выработавшейся у Ницше установки на углубленное философское прочтение текстов Достоевского, неоднократно оправдывавшейся и до того, способствовало еще одно немаловажное обстоятельство.

Ницше читает и конспектирует «Бесов» в один из весьма напряженных моментов продумывания и выработки собственной концепции нигилизма как всемирно-исторического феномена, изначально (хотя и подспудно) определявшего всю историю Запада, а теперь, во второй половине XIX века, лишь вышедшего на поверхность для всеобщего обозрения – как бы в ознаменование «конца» всей этой истории, обнаружившей себя как лишь «предыстория»: предыстория «сверхчеловека». Эта последняя фаза истории окончательно исчерпавшей себя европейской культуры разыгрывается, если верить немецкому философу, в ходе ее эволюции от Шопенгауэра первого тома трактата «Мир как воля и представление» до позднего Вагнера и «русского пессимизма»3 Достоевского и Толстого. В этот момент интеллектуальной жизни Ницше в схеме будущей книги (вернее, серии книг) под названием «Воля к власти», которую разрабатывал философ в предшествующий период, набрасывая все новые и новые ее варианты4, появляется одно симптоматичное изменение. После первой рубрики «Понятие нигилизма», но перед обычно следовавшей за нею рубрикой «К истории европейского нигилизма», вклинивается теперь совершенно новая, прочно занимающая второе место: «К психологии нигилиста».

При этом существенно иметь в виду, что под психологией немецкий философ понимает нечто далеко отстоящее (если не вовсе противоположное) от того смыслового содержания, которое в его времена сопрягали с этим словом профессиональные психологи, представлявшие ее как специальную научную дисциплину. Широко понятой психологией, осмысляемой как жизненная мудрость, основанная на интуитивно-непосредственном постижении человеческой природы, Ницше хотел бы заменить философию, явно обанкротившуюся в его глазах в итоге столь же длительной, сколь и непродуктивной эволюции, начавшейся во времена Сократа и Платона, прошедшей через Лейбница и Канта и вполне естественно завершившейся «абсолютным»- в своей схоластической бессодержательности – гегелевским идеализмом, оборвав свои последние связи с живой жизнью, подмененной морально-идеалистической символикой. Психология, понятая ницшеанским образом, должна была бы сочетать проникновенность мудрого «человековедения», того, что традиционно называлось постижением «человеческого сердца», с постижением изначальной тайны всего живого, всякого жизненного устремления, которая открылась немецкому философу как ничем, кроме самой себя, не ограниченная «воля к власти», – тенденция, которая шаг за шагом, но неуклонно вела Ницше к отказу от психологии в пользу брутально-натуралистически истолкованной физиологии. Так вот именно эта психология, углубленная до «метафизического» понимания человеческой природы (отсюда напряженный интерес Ницше к Достоевскому-психологу5), однако доведенная до роковой грани ее превращения в физиологию (отсюда ощущение того, что русский писатель идет «наперекор» его, Ницше, «самым глубоким инстинктам»6), – она-то и должна была включиться в игру для того, чтобы обеспечить немецкому философу конкретное – основанное на «змеиной мудрости», объясняющей глубочайшие движения души бессознательными влечениями тела – проникновение в суть феномена нигилизма, взятого в типологически очищенном виде, в виде углубленного до символа образа человека, его потаенных телесно-душевных движений, его «способа жить», определяющего его судьбу. И уже только вслед за этим должно было последовать – культурфилософское – истолкование «истории европейского нигилизма». Вот какой смысл имело помещение в схеме «Воли к власти» – серии книг, которая должна была подытожить многолетнее «путешествие за открытиями» автора «Заратустры», – рубрики «К психологии нигилиста» перед рубрикой «К истории европейскою нигилизма» и прямо вслед за «Понятием нигилизма». Так выглядит основной замысел позднего Ницше в момент достаточно решительного его (замысла) видоизменения – в момент, совпавший – и, как мы увидим, вовсе не случайно – с очередным обращением к творчеству Достоевского.

Что же должно было дать немецкому философу специальное углубление в особым образом интерпретированную «психологию» нигилиста как определенного антропологического типа, если поставить этот вопрос более конкретно? Об этом свидетельствует фрагмент (из относящихся к рассматриваемому моменту материалов Ницше) под названием: «Дневник нигилиста» (Bd. 2, S. 381 – 382). (Знаменательно, что фрагмент этот расположен в упомянутых материалах непосредственно перед фрагментом, где была дана уточненная схема «Воли к власти», сразу же за которым7 следует конспект, открывающийся словом Besi.) Вот основные темы этого «Дневника», сквозь которые отчетливо прорисовывается и концепция «психологии нигилиста», складывающаяся у Ницше, и тот материал, который философ должен был бы вовлечь в свою орбиту для того, чтобы развернуть эту концепцию в ключе психологии, толкуемой в специфически ницшеанском смысле.

I. Первое, что характеризует, в глазах Ницше, нигилиста как определенный человеческий тип, олицетворяющий целую эпоху мировой истории, – это «ужас перед открытой (открывшейся человеку. – Ю. Д.) «ложностью» (Bd. 2, S. 381): имеется в виду «ложность» мира, окружающей действительности, взятой в самой глубокой ее сути. Причем слово «ложность» взято здесь в остраняющие кавычки, поскольку для самого немецкого философа (и в этом он видит знак своего превосходства над нигилистом) различение «истинного» и «ложного» уже не является сколько-нибудь существенным и вообще представляет собою скорее рудимент устаревшего мировосприятия, которому не соответствует ничего реального.

– Это состояние переживается как «пустота» (ibidem), – так переживает человек, ставший нигилистом (или давно уже бывший им, но только осознавший реальность своего состояния), утрату привычного – но, согласно Ницше, иллюзорного – убеждения насчет существования некоторой Истины, в свете которой одни аспекты мира, ранее считавшиеся единственно достойными, расценивались как истинные, другие же принимались за ложные, а потому несущественные, случайные и т. д.

– Вместе с ощущением «пустоты» (как в душе человека, так и в окружающей его действительности) приходит чувство утраты каких-либо осмысленных «намерений» (ibidem), – нигилист не находит уже в себе таковых. Место мыслей, делавших некогда осмысленными для человека его намерения, у нигилиста защищают; теперь «сильные аффекты» (ibidem), уклоняющиеся от оценки их в понятиях «добра» и «зла». Бессмысленно кружат они вокруг своих объектов, не имеющих в глазах нигилиста «никакой ценности». Связь между аффектами нигилиста и их объектами приобретает совершенно иррациональный характер, лишенный в то же время какого-либо ценностного смысла: чистое стремление аффекта «реализовать себя», удостоверив, подтвердив, утвердив себя в объекте.

II. Пустота, которую нигилист обнаруживает в окружающей его действительности точно так же, как и в своей собственной душе, не может получить адекватного выражения ни в чем, кроме отрицания – столь же «пустого» («чистое» отрицание, отрицание «как таковое»), как и сама эта пустота: абсолютное в своей всеобъемлющей бессодержательности «нет!» (ibidem), брошенное «ложному» миру, всей «изолгавшейся» действительности, недостойной никакого иного отношения, кроме уничижительно-отрицательного. Это и есть фаза страстного негативизма – «нет-отношения» и соответствующего ему «нет-действия» (ibidem), в котором находит свою «разрядку» привычное влечение человеческого сердца к утверждению (чего-либо незыблемого) и поклонению (чему-либо возвышенно-абсолютному), каковое не находит теперь положительного объекта, обладающего незыблемой ценностью и достойного искреннего поклонения, а потому выражает себя только отрицательно: в акте все дальше заходящего разрушения.

– За фазой «страстного» негативизма, в каковом являет себя энергия отрицания, содержащаяся в нигилизме: ничто, ничтожествование (сведение всего к нулю), словом – nihil нигиль-изма, предстающее поначалу в деятельной форме, – с логической неизбежностью должна, согласно Ницше, наступить следующая фаза: фаза скорее «бесстрастного» и «бездеятельного», чем страстного и деятельного, «нетствования». Ее можно назвать фазой универсального презрения: «фаза презрения даже по отношению к нет… даже по отношению к отчаянию… даже по отношению к иронии… даже по отношению к презрению» (ibidem), в которой нигилизм, так сказать, исчерпывает себя до дна, везде доводя до предела свое всеобъемлющее «нет!». Нигде не встречает нигилист ничего, кроме проекции его собственного nihil: для него нет уже ничего, что он не мог бы отвергнуть, преступить, облить презрением, растлить, – жест нигилистического отрицания (абсолютная, ибо ничего, кроме себя самой, не утверждающая ирония), негативистское дистанцирование по отношению ко «всему», а значит, в конце концов и к самому этому дистанцированию (правда, без осознания того истинного смысла, каковой заключает в себе подобное самоотрицание), – вот в чем резюмируется заключительная фаза последовательного саморазвертывания психологии нигилиста.

III. Но если в рамках нигилистической психологии фаза универсального презрения представляет собой заключительное звено «развития» (если применимо здесь это слово) данного антропологического типа, то для самого Ницше, убежденного в том, что он «трансцендировал» нигилизм, вынырнув «по ту» его сторону, это еще не конец. За всем этим, согласно ницшеанскому пониманию «психологии нигилиста», должна последовать «катастрофа» (Bd. 2, S. 381), – нигилист, последовательно прошедший все фазы, предписываемые ему его психологией, должен, наконец, задаться вопросом: «не есть ли ложь нечто божественное… не покоится ли ценность всех вещей на том, что они являются ложными?.. Не является ли отчаяние (как результат открывшейся ему изначальной «лживости» самой действительности. – Ю. Д.) следствием веры в божественность истины… не суть ли именно ложь и фальсификаторство (подделка) – смыслополагание, ценность, смысл, цель… не должны ли мы верить в бога не потому, что он истинен (но потому, что он ложен. – ?)» (Bd. 2, S. 381 – 382).

Иначе говоря, в итоге «катастрофы», которую Ницше ожидает как неизбежный результат – «до конца последовательного»! – развития нигилистической психологии (под каковой понимается нечто неизмеримо «большее», чем сознание: сознание занимает в ницшеански понятой психологии исчезающе малое место), должно было бы произойти – как нечто абсолютно достоверное для каждого подлинного нигилиста – событие той самой «переоценки всех ценностей», которую давно уже провозгласил автор «Заратустры». Нигилист должен сделать окончательный выбор в пользу «лжи» против «истины», «сняв» на этом новом основании столь же привычно-успокаивающее, сколь и бессмысленное противоположение «истинного» и «неистинного». Он должен возлюбить эту «ложь», поняв наконец, что смысл действительности и состоит в ее коренной «лживости», за которой не скрывается ничего истинного, ибо истина – это фантом. И только тогда ему откроется выход за пределы нигилизма: «по ту сторону» добра и зла, поскольку «доброе» и «злое» – лишь другие наименования для «истинного» и «неистинного», равно как и наоборот: «истинное» и «неистинное» – только псевдонимы «доброго» и «злого».

Отправляясь от такого представления о «психологическом типе» нигилиста, в котором, как видим, уже просвечивают контуры определенного понимания нигилизма как культурно-исторического феномена, Ницше и приступает к конспектированию «Бесов», давая по ходу подробных выписок из этого романа и свои оценки таких его персонажей, как Ставрогин, Кириллов, Шатов8, а вернее, «идей», пожиравших этик действующих лиц. Однако между чтением какого-либо произведения, даже философски ориентированным, и его конспектированием есть ведь определенное различие: редко когда конспектирование не прерывает процесса чтения даже в том случае, если речь идет о попутных выписках – извлечениях из прочитываемого текста; чаще же всего работа над конспектом начинается после того, как текст прочитан полностью. Многое говорит за то, что в случае с Ницше дело обстояло именно таким образом; и прежде всего – сама последовательность выписок из текста «Бесов», свидетельствующая о том, что философ делал выписки из заинтересовавших его разговоров, которыми изобилует роман (разговор Кириллова с Петром Верховенским, Верховенского со Ставрогиным, Шатова со Ставрогиным), сперва один раз, затем, не удовлетворившись первым «заходом», второй раз, а в некоторых случаях обращался к одному и тому же отрывку и третий раз (так было с заключительным письмом Ставрогина Даше, которое в итоге оказалось переписанным в конспект почти полностью).

Если же учесть при этом, что в своем конспекте Ницше двигался путем, обратным романному, от конца (предсмертная записка Ставрогина, затем его письмо Даше, потом разговор Кириллова с Верховенским и т. д.) к началу, то факт конспектирования романа после его прочтения, конспектирования, представляющего собой форму вторичного (а иногда и «третичного») обдумывания смысловых узлов романа, можно считать не подлежащим сомнению. А если это так, то возникает вопрос; существовала ли «пауза» между чтением «Бесов» немецким философом и последующим их конспектированием? А если она существовала, то была ли она достаточно длинна? Если же она была достаточно длинна, то не успел ли в этот промежуток времени Ницше написать тот самый «Дневник нигилиста», который мы только что изложили? Наконец, если и это обстояло таким образом, то не написан ли он – хотя бы отчасти – под впечатлением «Бесов» Достоевского?

Мы вряд ли располагаем достаточным количеством данных для однозначного ответа. Однако здесь хотелось бы акцентировать по крайней мере неслучайность всех этих вопросов – неслучайность, которая ощущается с некоей непосредственной достоверностью, когда мы вчитываемся в первую же часть конспекта «Бесов», посвященную письму Ставрогина Даше. Дело в том, что тематика ставрогинского письма поразительным образом совпадает с проблематикой «Дневника нигилиста» (если взять этот текст без его последнего раздела, где Ницше предлагает перспективу – «катастрофического» – выхода за пределы нигилизма). Прежде всего бросается в глаза, что в исповедальном письме Ставрогина можно найти буквально все, что в «Дневнике» связывается с заключительной и кульминационной фазой саморазвертывания нигилистической психологии – фазой всеразъедающего «презрения»: в письме мы найдем презрительное «остранение» Ставрогина и по отношению к отрицанию, и по отношению к отчаянию, и по отношению к иронии, и даже по отношению к самому этому презрению, причем все это окрашено ужасом перед открывшейся «лживостью» мира (ср. исходный тезис «Дневника»).

Для начала вспомним хотя бы следующие строки из письма Ставрогина: «Я знаю, что мне надо бы убить себя, смести себя с земли как подлое насекомое; но я боюсь самоубийства, ибо боюсь показать великодушие. Я знаю, что это будет еще обман, – последний обман в бесконечном ряду обманов. Что же пользы себя обмануть, чтобы только сыграть в великодушие? Негодования и стыда во мне никогда быть не может; стало быть, и отчаяния». Только вот интонация, с какой Ставрогин выражает свое тотальное презрение, иная, отличная от той, что ожидал Ницше, моделировавший этот «аффект» по образцу холодного бодлеровского презрения (незадолго до «Бесов» Ницше, кстати сказать, конспектирует – почти с той же въедливостью – «Посмертные произведения и письма» Ш. Бодлера, изданные в Париже в 1887 году). Во всяком случае, в ставрогинском письме презрения его автора к самому себе ничуть не меньше, чем презрения к «другим», – пропорция, недостижимая для бодлеровски-гонкуровски-флоберовской линии в европейской литературе, связанной немецким философом с «великим аффектом» презрения, или отвращения. В рамках этой линии «тошноту» все презирающего «лирического героя» вызывает «все», кроме него самого (вместе с его презрением); приступ отвращения – позднее это будет названо «тошнотой», – вызывают «все», за исключением одного-единственного: того, кого тошнит. Заметим на будущее эту деталь, которая первоначально кажется такой незначительной.

Но, пожалуй, больше всего примечательных тематических совпадений между ставрогинским письмом и «Дневником нигилиста» там, где Ницше детализирует выделенную им тему «пустоты» и «отсутствия намерений», характеризующих человеческий тип нигилиста. Здесь выдержки из письма выглядят «художественными иллюстрациями» характеристик «Дневника», последние же – обобщенными «резюме» первых, сформулированными на более отвлеченном философском языке: теоретической схематизацией «человеческого документа». Вот несколько сопоставлений:

В «Дневнике»: «сильные аффекты, кружащие вокруг объектов, не обладающих ценностью» (Bd. 2, S. 381); речь идет об утрате нигилистом этически-ценностного подхода к миру, и, разумеется, прежде всего к окружающим его людям.

– В письме: «Вникните тоже (обращается Ставрогин к Даше. – Ю. Д.), что я вас не жалею, коли зову, и не уважаю, коли жду. А между тем и зову и жду. Во всяком случае, в вашем ответе нуждаюсь…» (стр. 513).

В «Дневнике»: нигилист предстает как «созерцатель этих (абсолютно лишенных нравственного аспекта. – Ю. Д.) абсурдных побуждений за и против» (Bd. 2, S. 381), – имеется в виду «нейтральное» созерцание нигилистом своих собственных побуждений как в пользу «добра», так и в пользу «зла».

– В письме: «Я все так же, как и всегда прежде, могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие» (стр. 514).

В «Дневнике»: нигилист обнаруживает склонность «отнестись издевательски-холодно к самому себе» (Bd. 2, S. 381), – излюбленный «жест» нигилистического самоанализа.

– В письме: «…Из меня вылилось одно отрицание, без всякого великодушия и безо всякой силы. Даже отрицания не вылилось. Все всегда мелко и вяло» (стр. 514).

В «Дневнике»: в рефлексии нигилиста по поводу собственных аффектов «самые сильные побуждения предстают как лжецы: как если бы мы должны были верить при этом и в самые объекты побуждений, как будто бы эти побуждения хотели соблазнить нас» (Bd. 2, S. 381), – склонив в пользу самих объектов, как обладающих якобы своей собственной реальностью, безотносительной к соответствующим аффектам.

– В письме: «Великодушный Кириллов не вынес идеи и – застрелился; но ведь я вижу, что он был великодушен потому, что не в здравом рассудке. Я никогда не могу потерять рассудок и никогда не могу поверить идее в той степени, как он… Никогда, никогда я не могу застрелиться!» (стр. 514).

В «Дневнике»: «самая большая сила не знает больше, к чему (себя приложить. – Ю. Д.)» (Bd. 2, S. 381); «есть все, но никакой цели» (ibidem), – утрачена цель, ответ на вопрос «для чего?», – ситуация, характеризующая самую суть, «ядро» нигилистического сознания.

– В письме: «Я пробовал везде мою силу… На пробах для себя и для показу, как и прежде во всю мою жизнь, она оказывалась беспредельною… Но к чему приложить эту силу – вот чего никогда не видел, не вижу и теперь…» (стр. 514).

И еще одна выдержка: «Ваш брат говорил мне, что тот, кто теряет связи с своею землей, тот теряет и богов своих, то есть все свои цели. Обо всем можно спорить бесконечно, но из меня вылилось одно отрицание…» – иного и не могло дать мироотношение, лишенное центрирующей его цели. Эта последняя цитата из письма Ставрогина перекликается с еще одной характеристикой нигилистического сознания, особо выделенной в «Дневнике» вслед за только что перечисленными: «атеизм как отсутствие идеала» (буквально – «безыдеальность»). На нее следует обратить внимание, поскольку, как мы увидим далее, она в гораздо большей степени характеризует специфически ницшеанское понимание «атеизма», согласно которому «смерть бога» означает ликвидацию не только религиозных, но также и этических идеалов – и даже в особенности этических идеалов, ибо именно они-то, согласно Ницше, и лежат в основе всякой религии и теологии (равно как и восходящей к ним философии, понятой как «мета»-физика). И не только этических идеалов, но всех идеалов, всех эталонов, всех абсолютов вообще; и даже самой той сферы, в которой они предстают для человека, – сферы идеального измерения человеческого существования вообще. Таким образом понятый «атеизм», который Ницше рассматривает как единственное до конца последовательное утверждение «смерти бога» со всеми вытекающими отсюда выводами, целиком умещается – для, немецкого философа – в русле нигилизма. Он не только: отличает этот – нигилистический – «атеизм» от той формы атеистического сознания, в рамках которой отрицание бога и религия не сопровождается отрицанием нравственных абсолютов, а тем более идеального измерения человеческого существования вообще, но и решительно противопоставляет первый второму, считая первый гораздо более продуманной и последовательной формой «богоотрицания». Его не смущает нигилистическая перспектива, открывающаяся как логически необходимый предел подобного способа «убийства бога»: ведь у него в запасе «выход» – «катастрофическое» возрождение «по ту сторону» нигилизма, «по ту сторону» «добра» и «зла», где вновь открывается возможность гальванизации бога как сознательно утверждаемой лжи.

Нетрудно заметить, что подобное «решение» проблемы нигилизма радикально противоположно умонастроению Достоевского, Впрочем, об этом более подробно нам еще предстоит говорить в последующем. Пока лее важно отметить весьма значительное число совпадений в смысле констатации самого факта существования антропологического типа нигилиста, его общей «психологической» (в специфическом смысле) характеристики и, наконец, фиксации отдельных моментов этого типа, вызвавшего одинаково пристальное внимание и жгучий интерес как у Достоевского, так и у Ницше. Причем совпадения эти оказываются столь далеко идущими – когда речь заходит об описании психологических особенностей человека нигилистического типа и фактов его сознания, – что невольно возникает мысль если не о прямых заимствованиях, то о вполне определенном влиянии. А поскольку Достоевский же мог испытать на себе влияние Ницше, то естественно предположить, что объектом (осознанного или неосознанного – это другой вопрос) влияния оказался именно немецкий философ.

Во всяком случае, предположение о том, что Ницше набросал свой текст под названием «Дневник нигилиста» под впечатлением «Бесов», и в особенности ставрогинского письма Даше, резюмирующего центральную идею романа, олицетворенную фигурой Ставрогина, звучит здесь гораздо более правдоподобно, чем столь же неопределенные, сколь и навязшие в зубах ссылки на пресловутую «конгениальность» немецкого философа русскому писателю. Тем более что, как мы еще успеем убедиться, тезис о «конгениальности» Достоевского и Ницше не только серьезно подрывается, как только мы начинаем сопоставлять первого и второго на глубинном – миросозерцательном – уровне, но и обнаруживает свою явную бессодержательность перед лицом открывающейся здесь пропасти, отделяющей нравственную философию русского писателя от философского аморализма немецкого мыслителя.

Однако если даже отвлечься от – вновь и вновь напрашивающегося! – вопроса о возможном влиянии автора письма Даше (и романного, и реального) на автора «Дневника нигилиста», нельзя не обратить внимание на одинаковую масштабность, которую типологическая фигура последовательного нигилиста приобретает и в глазах Достоевского, и в глазах Ницше. Как свидетельствует конспект «Бесов», Ницше верно почувствовал наиболее адекватное воплощение нигилизма именно в Ставрогине, а, скажем, не в Петеньке Верховенском или в ком-нибудь другом из «мелких бесов», рассеявшихся по земле русской. Сопоставление текста романа с подготовительными материалами к нему свидетельствует о том, что изначально полюс идейного напряжения, философии «Бесов» сосредоточивался именно вокруг фигуры Ставрогина, для которой другие персонажи, прямо или косвенно соотносимые с социальными или политическими реалиями российской действительности, образовывали лишь фон, задний план, играющий когда более, а когда и менее активную роль с точки зрения конституирования истинного смысла романа. И именно благодаря образу Николая Ставрогина – этого «гражданина швейцарского кантона Ури» – проблематика нигилизма, исследуемая в романе, с самого начала выходит за ее региональные границы, освобождается и от иных локальных ограничений, представая в психологически очищенном виде (имея в виду, что и Достоевский, подобно Ницше, понимал психологию в особом – во всяком случае, не профессионально-психологическом – смысле, хотя сам этот смысл существенно отличался от ницшеанского).

С точки зрения того, что можно было бы назвать психологической метафизикой, онтологически углубленным человековедением Достоевского, Ставрогин представлял собой гораздо более значимую – а потому и гораздо более опасную! – фигуру, чем все окружавшие его «мелкие бесы», вместе взятые, поскольку каждый из них несет с собой лишь часть нигилистического «опыта», тогда как он – по мысли писателя – исчерпал этот опыт «до дна» (однако не вынырнул «по ту сторону» нигилизма, как на то надеялся Ницше). В отличие от тех людей из его окружения, которые лишь носили звание нигилиста, как носят модное платье, не будучи нигилистами в психологически (и антропологически, и культурно-исторически) точном смысле этого слова, поскольку для них сохраняли свое значение те или иные идеалы или ценности либо в конце концов те или иные аффекты (скажем, даже аффект ненависти, коль скоро человек, находящийся в его власти, еще не «дистанцировался» по отношению к нему), Ставрогин – законченный тип нигилиста, последовательное воплощение нигилизма как такового, тип, тождественный идее нигилизма.

Вот почему проблема нигилизма, если взять ее в целом, во всей ее радикальности, – это не проблема Шатова или Кириллова, не проблема Шигалева и даже не проблема Петра Верховенского, хотя каждый из них, безусловно, в той или иной степени причастен нигилизму (или был ему причастен), воплощает в своей «идее» тот или иной аспект, «момент» нигилизма, ту или иную «фазу» эволюции нигилистического сознания и образа действия. Нигилизм как таковой, как «идея», как некоторый психологический или метафизический, антропологический или культурно-исторический принцип олицетворен в «Бесах» именно Ставрогиным, и только им.

Это обстоятельство совершенно верно подметил Ницше, сосредоточивший главное свое внимание (в связи с проблематикой нигилизма как культурно-исторического феномена) именно на фигуре Ставрогина и почувствовавший в ставрогинском письме Даше резюме философского содержания «Бесов», – не случайно он начал с него свой конспект романа и переписал его почти целиком после второго и третьего заходов. Этот факт, кстати, выгодно отличает Ницше-филолога от многих из последующих исследователей романа Достоевского, как правило, оставлявших вне специального анализа как раз ставрогинское письмо, не замечая, что именно в нем были связаны в последний узел все наиболее содержательные – в идейно-философском отношении-нити «Бесов». В ставрогинском письме уже содержалось все необходимое и достаточное для того, чтобы – при соответствующей философской обработке – из него возник «Дневник нигилиста». Более того: это и был уже «дневник» нигилиста, но в более точном смысле, ибо написан он был от лица человека, пребывающего на самом «дне» нигилизма, а не от лица философа, размышляющего «о» нигилизме с сознанием того, что он-то уже преодолел в себе нигилизм в результате благодетельной «катастрофы»: случай Ницше. Однако даже если отвлечься от – опять-таки! – возникающего вопроса о том, что здесь чему предшествовало: самоанализ Ставрогина «Дневнику нигилиста» или этот «Дневник» знакомству со ставрогинским письмом, – нельзя не оценить сам факт осмысления немецким философом этого письма как документа особой, чрезвычайной философско-исторической важности. Здесь Ницше был первым, кто адекватно воспринял масштаб постановки проблемы нигилизма в «Бесах», и, быть может, до сих пор остается единственным в западной философии и филологии, ощутившим всю глубину ее метафизического подтекста, ее совершенно особый – глубинно-онтологический – психологизм.

Действительно: главной проблемой нигилизма для Достоевского, – проблемой, заслонявшейся ее столь же злободневными, сколь и ограниченными тою же самой «злобой дня» срезами – «кирилловским», «шигалевским» или «верховенским», – была проблема «условий возможности» нигилистического типа существования: существования за счет поругания святынь, растления идеалов, низвержения абсолютов. Как далеко может зайти человек в этом – нечеловеческом (насчет этого у русского писателя не было сомнений) – состоянии?

  1. См.: M. Heidegger, Nietzsche, Bd. 22, Verlag Gunter Neske, Pfullingen, 1961.[]
  2. Nietzsche’s Werke, Taschen-Ausgabe, Bd. X. C. G. Nauman Verlag, Leipzig, 1906, S. 344 []
  3. Nietzsche, Werke. Kritische Gesamtausgabe, Herausgegeben von Giorgio Colli und Mazzano Montinari. Achte Abteilung, Bd. 2, S. 74, В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте. []
  4. Эту книгу Ницше так и не написал, а то, что под этим названием издала, собрав из его поздних фрагментов, сестра философа, было сделано настолько произвольно и неквалифицированно, что книгу эту вообще не поместили в новом критическом издании полного собрания сочинений Ницше; вместо нее мы встретим здесь многочисленные разрозненные фрагменты, помещенные в порядке, максимально приближенном к хронологическому. []
  5. Nietzsche’s Werke, Taschen-Ausgabe, Bd. X, S. 334. []
  6. E. Nietzsche, Gesammelte Briefe. Bd. III, Hbd. I, S. 322 Ср.: Г. Фридлендер, Достоевский и мировая литература, «Художественная литература», М. 1979, стр. 243.[]
  7. Если не считать двух коротких фраз, написанных скорее для памяти, которые помещены в материалах Ницше между упомянутой схемой и конспектом.[]
  8. Любопытно, что Петр Верховенский в конспекте «Бесов» не удостаивается специального анализа, хотя Ницше делает достаточно подробные выписки из его разговора со Ставрогиным. Немецкий философ явно не выработал определенного отношения к этому персонажу, не считая его решающим для рассмотрения специально интересующей его проблемы нигилизма. Правда, многое в рассуждениях Верховенского явно ему импонировало.[]

Цитировать

Давыдов, Ю. Два понимания нигилизма (Достоевский и Ницше) / Ю. Давыдов // Вопросы литературы. - 1981 - №9. - C. 115-160
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке