№12, 1959/На темы современности

Душа героя

Духовный облик литературного героя всегда был в центре внимания советских писателей. Сейчас это внимание особенно пристально и неотступно. Пример тому – недавний Третий съезд писателей СССР.

В «полный голос», по его собственному определению, сказал об этом А. Сурков, открыв в своем докладе дискуссию о современной теме. «Недостаточную интеллектуальную глубину многих произведений нашей литературы» он прямо связал с тем, что ей недостает «героев, стоящих на том уровне духовной жизни, какой характерен для нашего времени». Об этом же недостатке в изображении современного героя – у него нет «той интеллектуальной высоты, которая свойственна современному человеку» – говорил Н. Лесючевский. Отстаивая тему современности как главную тему советских писателей, А. Твардовский мотивировал это их нравственной обязанностью воспитывать людей «во всем обаянии их душевного богатства». В. Луке истинную современность литературы видит в образе «человека… новых дум и чаяний».

Но, составив внутренний пафос дискуссии о современной теме, эта проблема «души» героя вышла далеко за ее пределы. Представители разных национальных литератур, разных отрядов искусств, разных жанров, разных творческих интересов и писательских манер, о чем бы ни говорил каждый из них, снова и снова возвращались к этому, очевидно, равно всех волнующему вопросу. Вот Л. Соболев призывает улавливать новые черты нового, коммунистического человека и называет среди них прежде всего «умную красоту» вольных тружеников будущего. Заходит разговор о мастерстве – и В. Берце указывает, что истоки его – «исследование характеров как основы исследования жизни». Встает вопрос о знании жизни – и А. Бикчентаев в противовес довольно распространенной традиции упрекает авторов «производственных романов» не за то, что они плохо знают производство, а за то, что им «не хватает… глубокого, основательного знания психологии людей, того, что старые писатели называли добрым и точным словом – душа человека». Обсуждается поэтика образа – и А. Салынский горячо отстаивает заострение, преувеличение, необходимые для «дерзновенно и глубоко» мыслящего героя наших дней. О важности изображения героического труда рабочего класса напоминает Д. Гранин и с большой категоричностью подчеркивает: «Как никогда, важно показать не только деяния и свершения, но и мотивы, побуждения, психологию, духовный мир».

То же самое применительно к детской литературе отмечает Л. Кассиль, сетуя на недостаточную в ней «интеллектуальную окрыленность труда». Многие ораторы защищали на съезде права романтики. Защищал каждый по-своему, но все для одного и того же: чтобы появился герой не заурядный, а великий, во всем его размахе, во всей силе таланта (Мирзо Турсун-заде), властитель дум (Г. Мусрепов), страстный мечтатель (Г. Леонидзе), «великий маленький человек» с полыхающим сердцем (Н. Охлопков).

Итак, требование духовно богатого героя литературы сделалось всеобщим.

Что же конкретно мешает нашему герою стать с веком наравне? О некоторых из этих помех мне и хочется сказать.

Начну с наиболее простого и бесспорного случая, когда духовная бедность героя – прямое и для всех очевидное следствие бедности его творца – бедности талантом, мастерством. Из упрощенного понимания человеческой природы, приблизительного знания человеческой души, примитивного психологического анализа и удручающей невыразительности языка светильник разума, естественно, возникнуть не может, а возникает, напротив, крайне убогое и несимпатичное существо, с умеренным количеством собственных мыслей и потому с неумеренной подозрительностью к чужим мыслям, с ограниченным запасом своих слов – и потому с неприязнью к словам других.

Об этих книгах вообще-то можно было бы и не говорить: никакой теоретической проблемы они не представляют. Но они составляют грустный факт нашей практики: в них дискредитируется герой, задуманный как образец для подражания. Ведь самое поразительное в таких персонажах, что именно они-то и претендуют обычно на безусловное и почти сверхъестественное совершенство.

Если поверить автору и покорным его воле персонажам, славословящим главного героя, – перед нами и впрямь властитель дум, и нам остается только благоговейно внимать каждому его откровению. Но – не хочется ни верить, ни внимать. Потому что у читателя есть свое представление об образце для подражания, воспитанное в нем классикой. «В моей комедии, – писал Грибоедов Катенину, – 25 глупцов на одного здравомыслящего человека». «Здравомыслящий» – так скромно назвал Грибоедов Чацкого, одного из умнейших героев мировой литературы. А некоторые писатели пытаются людей, лишенных элементарного здравого смысла, возвести в сан великих мыслителей. Ну, о чем же тут спорить!

Споры возникают в связи с другим героем, получившим у нас условный термин «приземленного». Полемика, вспыхнувшая вокруг него в самое последнее время, обнаружила большую активность сторонников этого героя. Все они отстаивают свои позиции под флагом многообразия в литературе. Л. Лазарев защищает право художника писать о войне, ограниченной территорией одного окопа – крохотной пядью нашей земли (статья так и называется: «Пядь нашей земли», – «Литературная газета», 18 июня 1959 года). Т. Трифонова воюет за право писателя выбирать любого человека – слабого или сильного, рядового или выдающегося (статья «Многообразна, как жизнь», – «Вопросы литературы», 1959, N 4). Наконец, Б. Сарнов ратует за равноправие «общего плана» и «крупного плана» или, как он фигурально их называет, «глобуса» и «карты-двухверстки» (см. статью под этим названием в «Литературной газете», 9 июля 1959 года). В своей защите многообразия литературы они, бесспорно, правы. Всякие попытки канонизировать одно стилевое направление и «истребить» другое заслуживают самого резкого осуждения. Но многообразие, как и все в искусстве, требует не абстрактной, а конкретной оценки. Не знаю, что думают упомянутые Л. Лазаревым литераторы, но мне внутренний мир героев В. Некрасова кажется узким потому, что он, по моему мнению, именно таков, а не потому, что писатель изображает «людей одного взвода», а я на меньшее, чем дивизия, не согласна. Обедненными представляются мне герои В. Некрасова не потому, что я вообще против масштабов карты-двухверстки, а потому, что не удовлетворена ее использованием в данном случае: осмыслением и обобщением, не поднявшимся над уровнем столь тщательно (для чего же тогда?) разглядываемой художником земли.

Понятие «приземленный» в этом свете не столь уж ограниченно, как это кажется Б. Сарнову. Оно включат в себя не характеристику художественного метода, но оценку художественного результата. Словом, это спор совершенно конкретный: плох или хорош тот или иной образ «приземленного» героя. Его сторонники считают, что он хорош. Это их право. Но пусть отстаивают его конкретным анализом полюбившегося им образа, а не апелляцией к высшим законам искусства или к авторитету Чехова. Чехов тут решительно ни при чем. Да, он не любил «великие слова». Ну и что же? Лейкин их тоже не любил. Как будто все дело в «словах»! Герои могут изъясняться словами «великими» или простыми. Простые слова они могут сказать «просто» или так, что сквозь них будет просвечивать их сложный смысл – в этом сила подтекста. Они могут вообще ничего не произнести, а за них будет «говорить» их молчание, взгляды, жесты, поступки.

Но каким бы ни был язык героя, «язык» писателя должен быть поэтическим, то есть способным выразить то, ради чего и существует искусство, – истинный смысл жизни, неизвестный, незамеченный, непонятый нами и раскрытый для нас художником. Вот это и делал Чехов. В самом плоском, в самом пошлом, в самом ничтожном он умел разглядеть его подлинный, зачастую глубокий и драматический смысл. И в этой способности Чехова приметить и неприметное – его даже не расхождение, а антагонизм с писателями, не замечающими и заметного.

Вот почему мне хочется возразить и Т. Трифоновой. Она вполне свободна от иллюзий о духовном богатстве приземленного героя и вместе с тем не склонна осуждать его авторов. Напротив, «если для раскрытия этой веры в человека социалистического общества писатель избрал будничные события жизни самых неприметных людей, – говорит Т. Трифонова, – мы не вправе упрекать его за это, объявляя его героев недостаточно «интересными» и утверждая, что герои, нарисованные другим художником, более интересны». В. Некрасова упрекают не за то, что его герои неприметны в жизни, а за то, что они неинтересны в его книгах.

Так вот: вправе ли мы упрекать автора за то, что нам не интересно с его героем, или не вправе? Вправе!

Литературный герой должен быть интересен читателю всегда, независимо от охвата событий в книге, от масштабов изображения мира и от того, какой человек – рядовой или выдающийся, слабый или сильный, хороший или плохой – изображен писателем. Даже тогда, когда он абсолютно неинтересен сам по себе, он важен как выражение мысли о нем художника. «Что делать романисту с людьми ординарными, совершенно «обыкновенными», и как выставить их перед читателем, чтобы сделать их сколько-нибудь интересными?» – в этих словах великого романиста Достоевского меньше всего заботы о внешней занимательности своих книг, – об этом ему нечего было тревожиться. Но в них ясное понимание своей обязанности выявить «поучительность», «своего рода типичность»»всегдашней и неизменной ординарности». И освещенные этой большой обобщающей мыслью писателя, даже самые неинтересные индивидуальности приобретают в наших глазах интерес типа. А какую мысль несут в себе приземленные герои иных советских авторов? Защищая многообразие искусства, мы вполне искренне признаем за писателем право рисовать не только моря на глобусе и озера на «двухверстке», но и лужи на «двухметровке», и призываем его делать это с пафосом, завещанным нам гениальным изобразителем миргородской лужи («Удивительная лужа!»).

Мы хотим только одного – знать, что именно нарисовал писатель. Он нарисовал лужу? Хорошо. Но почему он выдает ее за хотя и маленькое, но чистое и прозрачное озеро? Он нарисовал озеро? Превосходно. Но почему оно у него уныло серое, как «домовая книга на экране», по образному выражению А. Твардовского. Ведь это неправда, тем более обидная, что она исходит от талантливого писателя, способного разглядеть в «неприметном» с виду человеке его своеобразные, только ему присущие и уже одним этим интересные приметы. Почему же писатель этого не делает? Чтобы не впасть в идилличность и сохранить верность реализму. А каков итог?..

«Наша жизнь, взятая в целом, гораздо содержательней, сложней, интересней, напряженней, острей, бурливей, противоречивей, нежели то течение ее, в котором живет Николай», – справедливо замечает Я. Эльсберг (статья «Классическое наследство и художественное новаторство литературы социалистического реализма», – «Вопросы литературы», 1959, N 4). Подлинного реализма у заурядного героя ничуть не больше, чем подлинной идеальности у героя «приподнятого», а идилличности ничуть не меньше. Правда, его интеллектуальная бедность, а соответственно и идилличность иные, чем у его духовного собрата, о котором шла речь в начале статьи. Там нет правды искусства потому, что нет вообще искусства: герои приземленный написан рукой талантливого писателя; там духовная бедность – плод инфантильной наивности писателя; здесь – его полемической преднамеренности. Встречаясь с тем героем, невольно вспоминаешь щедринские слова: если это ты, Ноздрев, «то почему ты смотришь таким Лафайэтом?» Этот герой больше всего опасается, как бы его – упаси бог! – не приняли за Лафайэта. Соответственно у того героя агрессивная фанфаронада самоуверенного глупца, у этого – агрессивная скромность прибедняющейся посредственности. Там разгул декламаций, ложной патетики воображающего себя на трибуне оратора, здесь – полутона, тихий голос и прямо-таки отчаянная мечта о подтексте.

Но бессодержательный подтекст, на мой взгляд, ничем не лучше бессодержательной патетики; неправда обыкновенного человека ничуть не уступает по своей опасности неправде идеала; и лак всегда остается лаком, независимо от того, будет ли он нежно-розовым, бледно-серым или даже бесцветным.

Вот, собственно, и все, чем может гордиться приземленный герой: цветом своего лака, то есть разновидностью идилличности. У его антагониста снят драматизм окружающей героя внешней жизни; здесь снят драматизм его внутренней жизни. Там нет борьбы, потому что не с кем бороться; здесь нет борьбы, потому что некому бороться. Но и в том, и в другом случаях итог один: реальные противоречия действительности остаются за бортом книги: недалекому герою их не понять, слабосильному – не поднять.

Почему же эта резкая противоположность двух героев – превознесенного до небес и повергнутого на землю – оборачивается на практике их трогательным единством? Потому, что их творцы – лишь кажущиеся противники. Да, духовная бедность человека у них получается различной, но его духовное богатство они понимают одинаково.

В самом деле, чем обосновывает автор первого из названных мною героев его духовное величие? Как правило, его «общественным положением» – его должностью (или чином, званием), соответствующим ей масштабом деятельности, необходимым для нее политическим кругозором, естественной для нее образованностью и, как следствие всего этого, исключительным умом и абсолютной непогрешимостью суждений. А чем обосновывает правдивость духовно незначительного героя его автор? Тем, что он выбрал так называемого «простого» человека, обыкновенного человека, который только начинает свое духовное развитие и, следовательно (именно такова логика писателя), никак не может обладать вышеперечисленными качествами духовно богатой личности.

Таким образом, оба писателя согласны в основном: и в том, какие именно качества образуют душевное богатство, и в том, что эти качества даны людям, стоящим на определенной ступени социальной лестницы, и не даны людям, не поднявшимся на эту ступень. А дальше начинается различие уже не принципиальное, а тематическое – по объекту изображения. Один выбирает «не простого» и, следовательно (для него – «следовательно»), духовно богатого человека; другой – простого и, значит, духовно бедного. А критик подкрепляет эту позицию писателя следующим рассуждением. «Николаю Митясову не повезло, – пишет Т. Трифонова, – его противопоставляли не только Аржанову, но и Воропаеву из «Счастья» П. Павленко. И обижались, что у этого молодого, неопытного, до войны еще почти не знавшего жизни человека не было той политической зрелости, той широты взгляда, той организаторской хватки, какую обнаружил крупный военный работник Воропаев (вспомним, что его зовут работать в генеральный штаб!)».

Обижались не на это. Обижались на то, что духовное богатство при таком его понимании становится уделом избранных. Разумеется, люди высокообразованные и политически зрелые, крупные организаторы и опытные администраторы, талантливые изобретатели и видные исследователи вызывают наше чрезвычайное уважение. Их мысли, их работе обязаны мы великими свершениями во всех областях жизни. Но закрепить за ними монополию на интеллектуальное богатство? Установить своего рода духовный ценз? Признать, что «кого бог награждает чином, того наделяет и умом»?

Нет, у искусства иные критерии, чем у ВАКа и отдела кадров. Недаром вся прогрессивная литература нового времени восстала против духовной дискриминации личности при феодализме. Просветители доказывали равенство всех перед разумом, сентиментализм отстаивал равенство всех в морали; романтизм потребовал для своего титанического героя не стесненных никакими сословными узами могучих страстей; реализм XIX века всей силой своего авторитета утвердил величие и красоту духа простого человека.

Да, Митясова вполне справедливо не возьмут в генеральный штаб. У него нет образования, знания жизни, опыта руководящей работы и множества других преимуществ, определяющих несомненное превосходство Воропаева. Но накал духовной энергии, горение ума, драматизм переживаний, их глубина и тонкость, острота мысли, ее неотступность и напряженность – все это открыто и Митясову. И такое душевное богатство мы вправе потребовать от положительных героев советской литературы.

Мысль стала социальной обязанностью человека. Мы презираем тунеядцев и лодырей в любой области труда. Такому же осуждению надо подвергать бездеятельность мысли, пассивность в умственной работе. Нельзя снисходить к душевной вялости, оправдывать леность ума, облегченность исканий молодостью и неопытностью героя. У нас существует единство этических норм: все обязаны быть честными, независимо от их образования и должности. Сама жизнь, высокий культурный уровень советских людей давно требуют и единства интеллектуальных норм: общую для всех героев, независимо от званий и рангов, обязанность думать.

Так понятое духовное богатство – внутреннюю значительность каждого человека – показать нелегко. Доказательство тому – умозрительность некоторых наших потенциально хороших героев. Это уже не карликовые «властители дум», комичные в своих тщетных потугах на величие, и не тусклые «средние люди», нелепо щеголяющие своей ординарностью. Кругозор этих героев действительно обширен, интересы разносторонни, наблюдения свежи и поучительны. Так почему же, скажем, Мартынов из очерков В. Овечкина не стал (в отличие от Борзова, персонажа тех же очерков) образом нарицательным? Потому что мы уважаем взгляды Мартынова, но не ощущаем его как человека. Нам ясен образ его мыслей, но не ясна их связь с натурой. Все его помыслы и речи безупречны по содержанию, но они не являются его речами и помыслами. Словом, такому герою не хватает тщательно разработанной индивидуализации. И здесь – едва ли не самая большая трудность, уже не субъективная, а объективная, порожденная сложностью новаторской задачи.

Казалось бы, трудно говорить о новаторстве применительно к задаче индивидуализации. Мастерство индивидуализации в классической литературе необычайно высоко, так как оно связано с основным в ней – ее демократическим пафосом. Идея личности, под знаменем которой шли в атаку на феодализм и философия, и этика, и социология, в практике искусства перестала быть отвлеченным принципом индивидуальности и обернулась новаторским по отношению к рационалистическому положительному герою классицизма законом последовательной и всесторонней индивидуализации образа. Но, подчиняясь (как и все в литературе) задаче обобщения, интеллектуальная характеристика личности у писателей критического реализма получила дополнительную нагрузку – обличения.

Удивительно богата духовная жизнь положительного героя классической литературы. Претворить это богатство в практическом действии невозможно. Внешние обстоятельства и внутренние побуждения, мешающие человеку действовать, различны. Социальный смысл их всегда одинаков: ту деятельность, которую жизнь предлагает человеку, он отвергает как недостойную себя – аморальную, пошлую, мелкую, ничтожную. Иногда, подобно Чацкому, он гневно кричит об этом в лицо своему обществу: служить бы рад, прислуживаться тошно!» Иногда, как художник в чеховском «Доме с мезонином», с раздражением говорит о пустоте, бесплодности и малых дел». Иногда, как «философы» Флобера и Франса, молчаливо уходит от пошлой суеты современников в замкнутую, созерцательную жизнь духа. Иногда самою своей судьбой «лишнего человека» говорит о трагедии мысли, кипящей в действии пустом. И во всех этих случаях требовательность, честность, бескомпромиссность раздумий уводят человека от социальной практики господствующего класса. Таково неразрешимое в условиях частнособственнического эгоистического строя «противоречие между глубокостию натуры и жалкостию действий» (Белинский).

Революционная борьба снимает это противоречие. Революционное искусство поэтизирует социальную деятельность, воодушевленную высокими целями. И очень большая роль в этом процессе всесторонней реабилитации действия отведена уму. Ему поручают – осмыслить пути и формы преобразующего действия, – философы только объясняли мир, а надо его изменить; ему доверяют водительство действием, – марксизм не догма, а руководство к действию, практика слепа без теории; его испытывают действием, – критерий истины – практика, теория мертва без практики; его наделяют высшим сокровищем человека – его преобразующей мощью, – идея, овладевшая массами, становится материальной силой; наконец, самое его появление обусловливают его необходимостью для социального действия: «…наступает период непосредственной политической деятельности «простонародья»… просыпается мысль и разум миллионов забитых людей, просыпается не для чтения только книжек, а для дела, живого, человеческого дела, для исторического творчества» ## В. И.

Цитировать

Штут, С. Душа героя / С. Штут // Вопросы литературы. - 1959 - №12. - C. 24-49
Копировать