№1, 1998/Литературная жизнь

Другая реальность

Правдин (Митрофану). А далеко ли вы в истории?

Митрофан. Далеко ль? Какова история. В иной залетишь за тридевять земель, за тридесято царство.

Правдин. А! так этой-то истории учит вас Вральман?

Д. И. Фонвизин, «Недоросль».

Смысловой объем словосочетания «история литературы» начинает приоткрываться полнее, когда простодушно задумываешься над многогранным содержанием универсального понятия «история».

История – тьма фактов, событий, явлений, соседствующих друг с другом в непрерывно длящемся времени; все наше текучее бытие, материальное, душевное, духовное; сама по себе жизнь, или первичная, изначальная природно-социальная реальность, внутри которой мы все находимся.

История – область знаний, специально занимающаяся отбором, описанием и оценкой этих фактов, событий, явлений в их временной соотносимости; здравомысленное и памятливое постижение от нас уже не зависящей первичной реальности. В этом значении история – реальность вторичная, пробующая вторить той, исходной (как Церковь – в отношении к Богу, как средства массовой информации – к происходящему, как литературная критика и литературоведение – к художественной словесности). История – то, что исторгается из небытия, избегает тлена, удерживается в нашей памяти (история одной жизни, семьи, поколения, народа).

Художественная словесность (как и все искусства) находится за порогом и первичной, и вторичной реальности. Мир искусств, искусственный мир, творимый звуками, красками, линиями, ритмом, пластикой, словом, – это реальность другая, не первая, не вторая, а именно другая, не совпадающая ни с изначальной, ни с той, что пробует ее понятийно-логически интерпретировать, существующая как бы параллельно. Слово в литературе не только передает мелодии чувств, картины событий, напряжение действий, но и нечто существенное как бы таит про себя, являет в себе сокрыто, многозначительно недоговаривает, умалчивает, создавая волнующий эффект «противочувствий» (Л. С. Выготский), подготавливающих художественные открытия и откровения.

Другая реальность убеждает воспринимающего осязаемостью явленного, очевидностью представленного. Смысл другой реальности так же трудно определить, как и смысл исходной, первичной. Он есть, и он неуловим, рассыпается на множество осколков-ответов, каждый из которых, взятый порознь, недостаточен и все вместе не создают покоряющей системной целостности.

Одно из высших назначений другой реальности – сложно-коммуникативное, утоляющее извечную жажду общения, представляющее вероятность и удовольствие переключения в мир вымысла и фантазии. Для художника искусство – дерзкое или невольное искушение стать подобием Творца. Для читателя, слушателя, зрителя восприятие искусства – реальный шанс приобщения к «невыразимому», к трудноулавливаемым и притягательным тайнам бытия. Искусству дано исподволь заражать нас чувством преодоления своего края, порога, своей границы, предельности, замкнутости, зацикленности на окружающем и обволакивающем. Искусство способно одаривать нас радостной свободой переживания конкретно-чувственного и в то же время от рождения, от природы как бы недополученного нами концентрированно-бесконечного, бескрайнего. Другая реальность проникает в тебя, включает тебя, конечного, смертного, в свои иные пределы, в свои иные, эстетические координаты, которые в силах оказываются (вдруг! при бескорыстном и тихоголосом внимании) расширять наши жизненные диапазоны.

В этой другой реальности Слово обнаруживает глубинную эмоционально-экспрессивную наполненность, семантическую бездонность, оно строит иной, всякий раз новый мир по своим законам, постичь которые и стремится среди других гуманитарных наук литературоведение. Само словосочетание «наука о литературе» (как и науки о других искусствах) – оксюморон, постижение того, что от горделивого познания уворачивается, свертывается, почти бесследно растворяется само в себе, оставляя лишь некое успокоительное и,иллюзорное облачко уловленного и систематизированного. «Тот, кто полагает, что полностью владеет истиной, – писал Карл Ясперс, – уже не может по-настоящему говорить с другим – он прерывает подлинную коммуникацию в пользу того содержания, в которое он верит» 1.

После того как прежние «единственно верные» литературоведческие клише обнаружили свое бессилие объять и объяснить необъятное, история литературы как наука оказалась в ситуации тревоги, смятения, невнятицы. Свидетельством тому и наш заочный «круглый стол» Звучат искренне озабоченные голоса, зовущие «преодолеть позитивизм» и «возвратиться к позитивизму», отставить «прогрессизм» и «эволюционизм» и заменить их на «системные, циклические или волновые» порядки. Высказана уже мысль и о том, что, по сути дела, «мы имеем не одну, а множество взаимоперекликающихся историй» (Т. Бенедиктова). Особенно часто, энергично и доказательно предлагается строить историю литературы в широком контексте истории и теории культуры.

Для отечественного литературоведения, воспитанного на традициях культурно-исторических притязаний, в этих случаях различима не новизна призыва, а новизна исследовательских приемов. Недостаточность прежних историко-культурных моделей давно уже была поводом для беспокойства. Четко выверенная схема регулярной (на манер отрицания отрицания) смены методов, стилистических формаций, направлений, течений, школ, групп на глазах расплывалась и быстро теряла самоуверенность очертаний. Выяснялось, что романтизм в русской литературной истории 1830-х годов вовсе не пропал без вести, что романтические веяния ощущались и в эпоху развитого реализма. Обнаруживалось, что и сентиментализму показан век не столь уж короткий, что дань ему отдал сам Достоевский. Картина борзо поспешавших друг другу на смену «измов» становилась заметно размытой. Чем больше усматривалось нарушителей границ периодизации, тем сильнее сдавали теоретико-литературные нервы. То и дело в 1970 – 1980-е годы вспыхивали дискуссии об исторических границах методов и направлений в русском XIX веке, о содержательности и продуктивности самого понятия «художественный метод». Плодотворнее оказались истории жанров, особенно после «второго пришествия» М. Бахтина. Но жанры жанрами, а история литературы, прежде всего в Новое время, это все-таки истории Мастеров, Художников, Гениев, Творческих Индивидуальностей, часто равно владевших секретами разных жанров…

С другой стороны, становится все яснее, что история литературы – это не только история классических шедевров, но что на белом свете была и будет литература очень разных ценностных определений: рядом с бессмертной словесностью – и беллетристика, и так называемое массовое чтиво. Без равнин, холмов, плоскогорий и подножий нет великих вершин. Непрерывная мена «верха» и «низа» в литературе (об этом писали М. М. Бахтин, Ю. М. Лотман, В. М. Маркович и др.) – процедура постоянная и безотменная. Стало быть, массовая культура не предмет экспрессивного «исследовательского» третирования, но объект внимательного и пристального осознания.

В основании литературной истории участникам нынешнего обсуждения видится развитие «поэтических форм», «речевых и художественных жанров», «движение литературной мысли», «экзистенциальная парадигма»… К прозвучавшим предложениям можно было бы прибавить и много других. Например, существуют серьезные обоснования такого подхода к истории литературы, при котором преимущественное внимание уделялось бы истории литературной критики и литературной науки: история литературы в зеркале истории критики и истории литературоведения. Вполне корректно и последовательно можно было бы предложить «деление» литературной истории на «именные писательские» периоды, усматривая за ломоносовским, карамзинским и пушкинским периодами истории русской словесности (вослед Белинскому) такой, скажем, или примерно такой, «ряд эпох»: гоголевская, щедринская, чеховская, блоковская, платоновская, твардовская, солженицынская… Каждое имя воплощает самые характерные особенности общественно-литературной атмосферы сменявших друг друга периодов. Писатели, чье имя определяет целую историко-литературную эпоху, различаются по характеру их влияния на формирование новых читательских ориентиров и запросов; существенна мера понимания ими жизнесмысла искусства, глубина эстетического постижения своего времени, мера соотнесения традиционного и новаторского в их поэтическом творчестве и др. Сейчас не о том речь, но я готов предложить вполне взвешенные и отчетливые резоны для подобного «деления» и «описания» историко-литературного материала. Возможны и такие версии, которые принимали бы в расчет многоликого читателя в его социально-историческом движении и в динамике его внутритекстовых воплощений…

Истории литератур, как известно, в принципе разнятся по очень многим признакам. Несхожая у них временная протяженность: тысячелетия, века, отдельные десятилетия. Неодинаковый национально-территориальный охват: всемирная, региональная, национальная литература. Истории словесности основываются и на жанровой преемственности, и на родстве литературных стилей и направлений, и на адресации самой словесности: истории классицизма, романтизма; романа, повести, рассказа; история детской литературы, истории художественных переводов, истории международных литературных связей и т. д. Одно из самых очевидных оснований для классификации существующих в мире или возможных историй литературы – их функциональная направленность, коммуникативное назначение историй.

  1. Карл Ясперс, Смысл и назначение истории, М., 1994, с. 457.[]

Цитировать

Прозоров, В. Другая реальность / В. Прозоров // Вопросы литературы. - 1998 - №1. - C. 31-40
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке