№4, 2017/Гипотезы и разыскания

Долгая память чувства. «Мильон терзаний» и «Обрыв»

…как дай вам бог любимой быть другим.

А. Пушкин

Никто не может попросить другого изменить чувство.

С. Зонтаг

В одном из поздних писем Гончаров признается, что всегда писал о том, что видел или пережил сам. Одним из таких переживаний (быть может, переживанием самым ярким) стало для него многолетнее испытание чувством безответной любви. Раздражительно страстным чувством к Елизавете Васильевне Толстой, что, не слабея ни в силе, ни в досаде, пронизало всю вторую половину его жизни. И памятью о котором во многом созданы не только образы Ольги Ильинской и Софьи Беловодовой, но даже сочувственное толкование образа Софьи Фамусовой. О том, как сказались смятение и неотступность такого чувства в существенных чертах героев «Мильона терзаний» и «Обрыва», и пойдет речь в статье.

Внимательно читая очерк «Мильон терзаний», уже вскоре замечаешь, что, коли не брать в расчет обширное вступление, он явственно делится на три неравные доли; неравные как в напряжении чувства, так и в убедительной искренности слова. Так, вторая целиком посвящена одинокому свободолюбию Чацкого, его роли обличителя нравов, а третья (почти вслед Гоголю) — полезным советам и пожеланиям актерам, как наиболее верно и правдиво играть «Горе от ума». Первая же доля целиком отдана разбору его (Чацкого) любви и страдания и завершается — недюжинного понимания природы женщины — толкованием портрета Софьи. И в неравности этих долей явно виден уклон авторского чувства. Если во второй преобладает скорее интеллектуальное (не без риторики) вдохновение, нежели подлинное сочувствие, а в третьей явно приметен суховатый тон наставника, то первая доля полна глубоко личным сочувствием к человеку, одиноко претерпевающему любовь без надежды. Состраданием, что находит для своего выражения горячие и точные слова.

Конечно, особое отношение Гончарова к пьесе Грибоедова не исчерпывается сокровенным пониманием «оскорбленного чувства» Чацкого или сближением этого чувства с переживанием своей любви к Толстой. О многом, скажем, говорит то, как часто упоминает Гончаров в разных контекстах цитаты из «Горя от ума». Либо — в пестрых смысловых сочетаниях — само название комедии. Столь пристальное внимание Гончарова к этой пьесе имеет давнюю историю — историю не только литературной, но и личной приязни.

И это не случайно. Признание в письме 1872 года к Тютчеву откровенно лукаво:

Никогда не бывая в театре, я не знаю, как и зачем забрел туда в ноябре и попал в Горе от ума. Потом не знаю, как и зачем, набросал заметки об этой комедии и об игре актеров, хотел оставить так, но актер Монахов (Чацкий) упросил меня сделать из этого фельетон <…> вышла целая тетрадь, которую я — не знаю, как и зачем, — отдал в «Вестник Европы»… [Гончаров 1938: 381]

Нарочитая ирония и вольная небрежность тона не могут утаить подлинного отношения Гончарова к этой пьесе.

В самом деле, ведь именно из зачина пьесы, так же как и из первой (психологически наиболее развитой) части очерка, явствует: исток и движитель всего скандального сюжета (а жанр пьесы вполне можно означить как «скандал») и скандального же поведения Чацкого — поразившие его изменения в Софье. Гончаров пишет:

Чацкий вбегает к Софье <…> горячо целует у ней руку, глядит ей в глаза, радуется свиданию, в надежде найти ответ прежнему чувству — и не находит. Его поразили две перемены: она необыкновенно похорошела и охладела к нему — тоже необыкновенно. Это его и озадачило, и огорчило, и немного раздражило [Гончаров 1938: 61].

Именно эти чувства, мечущиеся от недоумения к насмешке, от ярости к отчаянию, и определяют не только все дальнейшие, в конце концов бессильные, нелепые поступки героя, влекущие его к трагическому исходу, но и самый ход всей пьесы. Подчеркивая эти метания чувств Чацкого, досадующего из-за внезапной перемены Софьи, Гончаров отмечает их раздражающую напрасность: «Напрасно он старается посыпать солью юмора свой разговор, частью играя этой своей силой <…> частью под влиянием досады и разочарования <…> Но все напрасно: нежные воспоминания, остроты — ничто не помогает. Он терпит от нее одни холодности«. Заново обдумывая состояние тупика и смуты, вызванное утратой понимания, Гончаров подчеркнуто отстраненно замечает:

Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какой-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца <…> Весь ум его и все силы уходят в эту борьбу: она и послужила мотивом, поводом к раздражениям, к тому «мильону терзаний», под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль [Гончаров 1938: 61-62].

Подтверждение тому, что написано это Гончаровым вслед памяти о схожем нестроении собственной души, читаем в письме к Елизавете Васильевне Толстой от 11 октября 1855 года:

Вспомните, что неловкость есть один из признаков большой… дружбы, и снизойдите к моему бессилию. Убедитесь из этого, что у меня не всегда хорош — слог. О причинах не распространяюсь <…> Завтра, может быть, буду умнее, в таком только, впрочем, случае, если не увижу Вас. Но как от этого мне было бы скучнее, то пусть я лучше буду терпеть горе не от ума, а от глупости, лишь бы увидеть Вас… [Гончаров 1992: 95]

Однако, в отличие от Чацкого, сам Гончаров так и не получает от возлюбленной не только внятного ответа на свое чувство, но даже снисходительного понимания. Что едва ли не безнадежней. Ибо, судя по переписке, именно сочувственного понимания ему так порой не хватает. Многозначительно в письме это намеренное отточие перед словом «дружба» — едва прикрытое уверение в любви. Прием, к которому, печально над собой иронизируя, Гончаров прибегал в письмах к Толстой.

И все же трепетная связь памяти и судьбы собственных чувств с судьбой чувства Чацкого для Гончарова глубока, прочна и устойчива. Выразительно и достоверно сказывается она, например, в такой общей для обоих черте восприятия окружающего, как малый круг внимания. Чацкий рассеян, когда речь идет обо всех людях и явлениях, не связанных с Софьей, а сам Гончаров непривычно немногословен в переписке 1855 года с иными, кроме Е. Толстой, корреспондентами. Да и тех, как, скажем, Ю. Ефремову, он время от времени беспокоит лишь записками-просьбами, связанными с нуждами любимой (см., например, письмо к Ю. Ефремовой от 22 октября 1855 года о присылке салопа, забытого Толстой в суматохе сборов перед поездкой в Москву).

Вот как пишет о таком состоянии Чацкого автор «Мильона терзаний»:

Чацкий почти не замечает Фамусова, холодно и рассеянно отвечает на его вопрос, где был? — «Теперь мне до того ли?» — говорит он, и, обещая приехать опять, уходит, проговаривая из того, что его поглощает:

Как Софья Павловна у вас похорошела!

Во втором посещении он начинает разговор опять о Софье Павловне: «Не больна ли? не приключилось ли ей печали?» [Гончаров 1938: 62]

Почти диагностическая правдивость такого разбора объяснима, ибо Гончарову памятна и одержимость любовью, и переживание забот о любимой женщине. Из письма Толстой от 17 октября 1855 года:

…и позволить мне проводить Вас туда и обратно в экипаже — погода нехороша.

Надеюсь, Вы позволите мне видеть Вас хоть четверть часа у Вас или в карете <…>нигде больше: не бойтесь — Бог с Вами. Ни умыслов, ни сетей, ни птицеловства, о которых Вы не постыдились мне намекнуть вчера, а есть только одно неодолимое желание заслужить Ваше доброе мнение и никогда не терять его, приобресть Вашу дружбу и быть ею счастливым [Гончаров 1992: 97].

Не подобны ли выделенные Гончаровым слова Толстой и те жестокие упреки Софьи, что бросает она докучающему ей Чацкому?

Надолго сохранившаяся в душе Гончарова память любви и обиды отзывается и на «мильон терзаний» Чацкого.

Он (Чацкий. — В. Х.) и сам не верил в возможность таких соперников, а теперь убедился в этом. Но и его надежды на взаимность, до сих пор горячо волновавшие его, совершенно поколебались, особенно когда она не согласилась остаться с ним под предлогом, что «щипцы остынут», и потом <…> при новой колкости на Молчалина <…> ускользнула от него и заперлась [Гончаров 1938: 67].

Дело тут идет не о памяти слов — вряд ли Гончаров помнил свое письмо во всех мельчайших подробностях. Дело идет о памяти беды — беды, которую он угадал и так верно описал в Чацком — растерянном, униженном и лишнем.

Примечательно и, на первый взгляд, парадоксально, что крайне важное место занимают в суждениях Гончарова о природе страстей образы литературных соперников Чацкого. Важное, прежде всего, психологически, однако историко-культурно — не вполне подобающее. И кажется, что этот своеобразный анахронизм используется писателем намеренно, что в таком к ним значительном внимании кроется немало личного — разбуженных воспоминаний о времени, когда восклицание Чацкого: «Когда подумаю, кого Вы предпочли!» — звучало для влюбленного Гончарова и своевременно, и мучительно.

Выказываются эти неприязненные чувства в неожиданно резких для уравновешенного писателя желчных характеристиках Онегина и Печорина. Горячо и однотонно обобщая, решительно сводя воедино столь разные индивидуальности, Гончаров пишет:

И Онегин и Печорин оказались неспособны к делу <…> хотя оба смутно понимали, что около них все истлело <…> Но, презирая пустоту жизни, праздное барство, они поддались ему <…> Недовольство и озлобление не мешали Онегину франтить, «блестеть» и в театре, и на бале, и в модном ресторане, кокетничать с девицами и серьезно ухаживать за ними в замужестве, а Печорину блестеть интересной скукой и мыкать свою лень и озлобление между княжной Мери и Бэлой… [Гончаров 1938: 60]

Чацкий <…> обманулся в своих личных целях, не нашел «прелести встреч, живого участия» <…> увозя с собой «мильон терзаний» <…> терзаний от всего: от «ума», а еще более от «оскорбленного чувства».

На эту роль не годились ни Онегин, ни Печорин, ни другие франты. Они и новизной идей умели блистать, как новизной костюма, новых духов и прочее [Гончаров 1938: 76].

Заметно, сколь несообразно уже совсем иному литературному времени и сколь болезненно нетерпим к ним Гончаров в написанном «по случаю» очерке. Более того, он судит о литературных персонажах едва ли не как о реальных людях. С прежним отчаянием расставания с любимой женщиной, усиленным отнюдь не риторическим презрением — несмотря на отвлеченную историю вопроса, — он осуждает их, как действительных «соперников». Соперников — не только в миропонимании, но и в понимании женщины и любви. Найти этому объяснение можно, вникнув в историю замужества Е. Толстой, вышедшей за А. Мусина-Пушкина. Она позволяет увидеть его нравственный портрет глазами самого Гончарова, взгляд которого на избранника Елизаветы Васильевны неизбежно пристрастен, ибо «бессердечно позерский» онегинско-печоринский состав личности был ему в Мусине-Пушкине очевиден. Так, когда Толстая дала ему прочесть свой дневник, где главным был «Он», Гончаров в письме к ней от 19 сентября 1855 года замечает: «Вы все обращаетесь к внешней его стороне, едва вскользь упоминая о его уме, душе, etc., а то все «красивая поза», «опершись на руку» — да тут же непременно и «конь». Я все думал, что у Вас это должно быть полнее» [Гончаров 1992: 90].

И, словно подтверждая, что недоумение перед выбором Елизаветы Васильевны и неподдельная ревность к пусть мнимому, но обидному сопернику продолжают жить, Гончаров с ощутимым сочувствием цитирует Чацкого:

Но есть ли в нем та страсть, то чувство, пылкость та…

Чтоб, кроме вас, ему мир целый

Казался прах и суета?

Чтоб сердца каждое биенье

Любовью ускорялось к вам… —

говорит он — и наконец:

Чтоб равнодушнее мне понести утрату,

Как человеку — вы, который с вами взрос,

Как другу вашему, как брату,

Мне дайте убедиться в том…

Это уже слезы. Он трогает серьезные струны чувства… [Гончаров 1938: 65]

И сколько давно миновавшей, но все еще трогающей «серьезные струны чувства» мелодии слышится в заключающей абзац фразе Гончарова: «Остатки ума спасают его от бесполезного унижения» [Гончаров 1938: 66]. И, памятуя о своем давнем, мучительном чувстве, он с восхищением пишет о психологическом мастерстве Грибоедова: «Такую мастерскую сцену, высказанную такими стихами, едва ли представляет какое-нибудь другое драматическое произведение. Нельзя благороднее и трезвее высказать чувство, как оно высказалось у Чацкого…» [Гончаров 1938: 66]

Конечно, соперники Чацкого и Гончарова слишком разнятся, чтобы сопоставлять их напрямую: «Громадная разница не между ею (Софьей. — В. Х.) и Татьяной, а между Онегиным и Молчалиным. Выбор Софьи, конечно, не рекомендует ее, но и выбор Татьяны тоже был случайный…» [Гончаров 1938: 74] Подробно цитируя пьесу, писатель лишь вскользь упоминает разговор Чацкого и Молчалина, словно нарочито его опуская. Между тем это спор, из которого первому становится слишком ясно миропонимание последнего. И нарочитость эта, памятуя историю любви самого Гончарова — человека иного класса, — нарочитость эта вполне понятна. Ибо настоящим соперником Гончарова был человек онегинско-печоринского склада и положения — А. Мусин-Пушкин. Не оттого ли раздраженным суждениям Гончарова об Онегине и Печорине уделено в «Мильоне терзаний» немалое место, что явно не в ладу с его хвалой самобытности Чацкого?

Онегины и Печорины — вот представители целого класса, почти породы ловких кавалеров, jeunes premiers1 <…> Пушкин щадит Онегина, хотя и касается легкой иронией его праздности и пустоты, но до мелочи и с удовольствием описывает модный костюм, безделки туалета, франтовство — и ту напущенную на себя небрежность <…> позированье, которым щеголяли дэнди [Гончаров 1938: 73].

Как созвучна перекличка этого «портрета» с откликом Гончарова на образ Мусина-Пушкина из дневника Толстой. Как сквозит обреченностью в словах о случайном выборе что Софьи, что Татьяны скрытое в них горевание о выборе и судьбе Елизаветы Васильевны. С этим чувством связано и письмо Гончарова к самому А. Мусину-Пушкину от 30 октября 1856 года. Письмо, при всей эпистолярной вежливости, потаенно дерзкое, насмешливое и неуловимо мстительное:

Вот портрет Елизаветы Васильевны, который я взял у Левицкого уже после ее отъезда. Извините, милостивый государь Александр Илларионович, что я не предложил Вам другого портрета, сделанного Левицким же <…> кроме сходства с оригиналом, он представляет еще идеал общей женской красоты; так искусно Николай> Аполлонович> уловил самую поэтическую сторону этой красоты. Если Вы позволите, я сохраню этот портрет у себя и буду поклоняться ему артистически.

Покорнейше прошу передать Елизавете Васильевне прилагаемую фотографию с группы литераторов, в том числе и с меня. Авось, в обществе пяти моих товарищей Елизавета> Васильевна сохранит память и обо мне, одном из самых ревностных ценителей ее красоты, ума и прочих достоинств [Гончаров 1992: 152].

Это можно счесть анахронизмом, но письмо напоминает тот самый, опущенный в очерке, разговор Чацкого и Молчалина. Тот «диалог обнаружения», где Чацкий, подобно Гончарову, изысканно вежлив, но притом дерзок, насмешлив и упрям. И потому можно допустить, что диалог этот в очерке был опущен не за очевидностью содержания, а из-за едкого чувства, всплывшего в памяти Гончарова.

Что же до воздаяния за горе безответной любви, то оно и Чацкому, и Гончарову — каждому своей мучительно высокой мерой — все же было послано. Чацкий сполна отомщен картиной унижения соперника, однако сердечно все же не утешен и огорчен, ибо любимая была оскорблена у него на глазах. Гончаров же отомщен необратимо трагически: тяжкая судьба и ранняя смерть Мусина-Пушкина, недолгое, но горькое замужество Толстой, ее полное нужды вдовство и его, Гончарова, — до скончания века — мужское одиночество.

Рассуждая о любовном натиске Чацкого как парадоксе поведения, Гончаров, словно признаваясь, пишет:

В третьем акте он раньше всех забирается на бал, с целью «вынудить признанье» у Софьи — и с дрожью нетерпенья приступает к делу прямо с вопросом: «Кого она любит?»

После уклончивого ответа она признается, что ей милей его «иные». Кажется, ясно. Он и сам это видит и даже говорит:

И я чего хочу, когда все решено?

Мне в петлю лезть, а ей смешно!

Однако лезет, как все влюбленные, несмотря на свой «ум», и уже слабеет перед ее равнодушием [Гончаров 1938: 65].

Сколько психологически метких черт проступает в словах о тщете всех стараний чувства, о бессилии его оборотить:

Раз в жизни притворюсь, —

решает он (Чацкий. — В. Х.), чтоб «разгадать загадку», а собственно чтоб удержать Софью <…> Это не притворство, а уступка, которою он хочет выпросить то, чего нельзя выпросить, — любви, когда ее нет. В его речи уже слышится молящий тон, нежные упреки, жалобы… [Гончаров 1938: 65]

В последних словах обострен опыт человека, пережившего подобное состояние, чьи письма тоже полны и «молящего тона», и «нежных упреков», и тех же «жалоб». Вот отрывок из письма 13 октября 1855 года, это подтверждающий:

Вы имели основание вчера сказать: «Этим Вы доказываете… дружбу?» — хотя и я мог бы прибавить: «А Вы чем, не этим же ли?» Но я сказал другое или иначе, и сказал справедливо <…> Каюсь в недостатке дружбы и соображения <…> Дружба воротилась сегодня утром только ко мне, а с нею и соображения. Вчера я был под влиянием… оперы, пожалуй [Гончаров 1992: 96].

И здесь вновь то же прозрачное отточие, на этот раз перед словом «опера». Оно прямо указывает на свое единственное значение в общей ткани письма — на «влияние» любви. Ибо оставаться в рамках дружбы Гончаров почти не способен и, подобно Чацкому, вовсе не волен держать себя в границах «соображения». Однако, в отличие от напористого, наивно недоумевающего Чацкого, он прячет пылкость и неутешность чувства под усмешливой подменой — прячет вынужденно и покорно.

В горячности непрошеных сопоставлений Гончаров даже отступает от привычной лексической сдержанности, неожиданно употребляя сильные, просторечные выражения: «кажется, все ясно», «лезет, как все влюбленные, несмотря на свой «ум»».

  1. Первых любовников (франц.). []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2017

Литература

Гончаров И. А. Литературно-критические статьи и письма / Ред., вступ. ст. и прим. А. П. Рыбасова. Л.: Гослитиздат, 1938.

Гончаров И. А. Собр. соч. в 8 тт. Т. 8: Избранные письма. М.: Правда, 1952.

Гончаров И. А. «Нимфодора Ивановна». Избранные письма. Псков: Изд. Псковского обл. ин-та усовершенствования учителей, 1992.

Письма И. А. Гончарова к Е. В. Толстой. Pour и contre / Публ. П. Н. Сакулина // Голос минувшего. 1913. № 12. С. 222-230.

Степун Ф. А. Жизнь и творчество. Избранные сочинения. М.: Астрель, 2009.

Цитировать

Холкин, В.И. Долгая память чувства. «Мильон терзаний» и «Обрыв» / В.И. Холкин // Вопросы литературы. - 2017 - №4. - C. 42-76
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке