№3, 1978/Литературная жизнь

Деловые будни (Заметки о современном очерке)

Среди документальных жанров очерк занимает место, узаконенное солидной историей, классиками, не чуждавшимися его, литературоведами, пишущими о нем монографии, соискателями ученых степеней, посвящающих ему свои диссертации. Теорией он, пожалуй, обеспечен, обоснован лучше, нежели, скажем, биографическая повесть или мемуары.

При всем том академической умиротворенности не наблюдается и здесь. Практики жалуются на недостаточность теории, и каждый предлагает собственный опыт для разрешения вековечных споров о допустимости и доле вымысла, о герое с «точным адресом» и без оного, об изобразительной специфике и т. п. Но жанр слишком подвижен и многовариантен, чтобы довольствоваться, пусть и успешным, опытом талантливого автора, слишком часто меняет кожу и быстро обновляется. А главное – крепко связан с днем текущим, злобой дня, – удачное сегодня может завтра устареть. Не в том смысле, что утратит всякую ценность. Однако выявится недостаточность вчерашних приемов, жанровых форм, уровня осмысления для возникших проблем хозяйствования, научной и организаторской деятельности, охраны природы, для преобразований в промышленности, агрономии, быту, для открытий, совершаемых в долгих странствиях и неподалеку от дома. Короче говоря, для всего, чем жив очерк. Ни один, видимо, из жанров – не только документальной, но и литературы вообще – так не причастен к движению жизни, не вовлечен в него.

Обновление, какому постоянно подвержен очерк, не исключает и преемственности общественно-нравственных традиций и традиций жанровых. Создается довольно сложная динамичная картина, когда нелегко остановить мгновение и зафиксировать преобладание неких черт. (Потому, между прочим, быстро устаревают многие литературоведческие работы и не стихают споры о жанре.)

Приходится, однако, обозначать этапы в развитии очерка (понимая относительность градации), отмечать его сегодняшние особенности и свойства (сознавая неполноту характеристик), прослеживать тенденции (не претендуя на прогнозы). Хотелось бы также вглядеться в автора и героя. Не произошло ли тут каких-либо изменений?

Потому, думается, настоящие заметки предпочтительно начать с путевого очерка, в котором традиция уживается с новшествами, динамика обусловлена самой природой, объективное присутствие мира и субъективность художника всего ощутимее, безусловнее – заметнее их противостояние, связь, взаимозависимость.

Донельзя простое «вижу – пишу» лишь отправная точка. В пишущем предполагается широта знаний, глубина мысли, постоянная способность изумляться и учиться.

И. Гончаров, знакомя читателей с «Фрегатом «Паллада», в предисловии напоминал о присутствии живой личности автора в описаниях путешествий.

Меняются времена, темы, широта, скорости. Неизменным остается принцип, афористично сформулированный П. Чаадаевым: «Человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее».

Не менее важно – к тому же труднее – видеть, понимать и описывать чужие страны. Еще Белинский предостерегал:

«Часто путешественники вредят себе и своим книгам дурною замашкою видеть в той или другой стране не то, что в ней есть, но то, что они заранее, еще у себя дома, решились в ней видеть, вследствие односторонних убеждений, закоренелых предрассудков, или каких-нибудь внешних целей и корыстных расчетов. Нет ничего хуже кривых и косых взглядов; нет ничего несноснее искаженных фактов. А факты можно искажать и не выдумывая лжи».

Заключает Белинский круто: «Нет ничего легче, как оклеветать, или превознести страну: не нужно выдумывать фактов, стоит только обратить внимание преимущественно на те факты, которые подтверждают заранее составленное мнение, закрывая глаза на те, которые противоречат этому мнению».

За путевыми книгами Н. Михайлова, неутомимо открывающими страну и землю, закрепилось определение «географические». Много ли оно дает? И все-таки отмести его (в конечном счете, всякий путевой очерк географичен) было бы опрометчиво. Н. Михайлов понимал обширность понятия «география» – «описание земли». Не только описание, но и объяснение. Не только сообщения, но и истолкование. Наука, в самом названии которой таятся изобразительные возможности, близость к художеству, искусству. Это угадывали еще в античные времена. Древний путешественник грек Страбон именовал Гомера «отцом географии». Другой, не менее заслуженный, древний грек, Эратосфен, отрицал право на образную речь о Земле.

Вот с каких пор ведется спор о дозволенном и недозволенном в описаниях Земли. И, похоже, еще не стих.

Художественный образ – в самой природе географии, географического описания. В этом, однако, не столько простора, сколько трудности в восприятии и воспроизведении. «Не хватает художественной силы, – признается Н. Михайлов. – В текст рядом с пряником вторгается корка черного хлеба. И расхолаживает читателя».

Пропуск важной черты – нарушение цельности. «Дело решается, – Н. Михайлов цитирует собственную статью, – не литературными способностями в узком смысле слова, а способностью видеть и понимать мир, как целое». Такое доступно лишь художнику, наделенному воображением и оснащенному знаниями.

И о том и о другом Н. Михайлов говорит неоднократно, возвращается к сказанному, чтобы посмотреть, прикинуть заново. Проблемы фактической точности в прямом и узком смысле слова для него не существует. Слишком ответствен исходный импульс, серьезен взгляд, чтобы допустить вольность по отношению к факту, цифре, легковерно принять затасканную формулировку.

Точность – безусловное, целостность – желаемое. «Но, – пишет Н. Михайлов, – иногда так заманчиво вырвать из структуры кусок, осветить его, а прочее загнать в тень. И пусть читатель ломает голову – случайный ли это кусок или в нем спрятан расчет?»

Заставить читателя ломать голову. С таким мы прежде не сталкивались и, думается, не могли столкнуться. По крайней мере, со столь решительно сформулированным тезисом и со столь откровенным вовлечением читателя в сферу географического познания и эстетического сопереживания. Хотя сами поиски образа места искони велись учеными и поэтами. Каждый по-своему, каждый до своей грани. Совпадения и расхождения здесь разительны.

Н. Михайлов берет один образ – Петербург. И серию образов, созданных учеными и художниками.

Итальянский ученый XVIII века Франческо Альгаротти: «Петербург – окно, через которое Россия смотрит в Европу».

Пушкин: «В Европу прорубить окно».

Профессор Баранский: если этот город – окно в Европу, то незамерзающий Мурманск – зимняя форточка.

Достоевский: «Самый отвлеченный и умышленный город в мире».

Маркс: «Эксцентрический центр империи».

Гоголь: «Как сдвинулся, как вытянулся в струнку щеголь – Петербург!»

Петр I: «Выборг – каменная подушка Петербургу».

Самый конкретный географический образ бесконечно многолик. Надо ли говорить о бесконечности географического многообразия, смене образов перед глазами путешественника?

Н. Михайлов, размышлявший не только о тематике, но и о структуре, ритме каждой своей книги, о взаимоотношениях между объективным «путевым» фактом и художественным образом, признававший свою приверженность к географии, все же отвергал жанровое определение «географический».

Есть какая-то заманчивая, но не отвечающая сути дела простота в приравнивании путевого очерка к географической либо краеведческой книге, оскопление жанра, игнорирование оттенков и отличий, присущих художнику.

«А стихотворцу, обозвавшему меня «географией», – отвечает Н. Михайлов, – предъявляю выписку из «Золотого теленка»:

«На волю! – продолжал кричать географ. – В пампасы! Он лучше всех на свете знал, что такое воля. Он был географ, и ему были известны такие просторы, о которых обыкновенные, занятые скучными делами люди даже и не подозревают».

Но «повесть жизни и путешествий» – «Черствые именины» Н. Михайлова – о просторах, неведомых географу из «Золотого теленка»: о просторах творчества. В них очеркист-путешественник нуждается не меньше, чем в территориальных просторах, смене образных впечатлений, новых землях, необжитых краях, иноязычной толпе, морском прибое. Нуждается не всякий и не в одинаковой мере. Даже одному и тому же писателю на разных стадиях его странствий, его работы неодинаково нужны эти просторы. Чем ближе очерк к путеводителю, тем более описателен (форма естественная, правомерная), тем уже сфера творческого пространства, короче расстояние между автором и объектом (маршрут путешествия может при этом быть несказанно велик, может пересекать материки и океаны).

Если искать систему классификации, делить путевой очерк на подвиды, то мы предложили бы и это: степень удаления пишущего от предмета описания.

Упрощения ни к чему. Дескать, чем шире просторы творчества, чем больше опосредований, тем очерк лучше, увлекательнее, художественнее. Вопрос ставится иначе: как автор использует отвоеванное пространство? Ради чего? Каков смысл опосредований, ассоциаций?

Допустимо попутно спросить: а пространство – «отвоевывается»?

Потому что, если исходить из пуританских заповедей и канонических представлений, из незыблемости жанровых рамок (такого рода правила и представления присущи и самому автору, и собратьям по перу, и редакторам), из принципа: «увидел – написал, и точка», – нужды в таком пространстве нет. И во многих случаях ее нет. Но вот она возникла. Нарушились правила, затрещали по швам границы жанра…

Мы начали разговор о путевом очерке с утверждения неизменности присутствия в нем «живой личности», как называл авторское «я» Гончаров. Наблюдая за этим «я», за его странствиями, мы все отчетливее замечаем: маршрут-то у него зачастую двойной. Следуя тому, который проложен по карте, он – временами осознанно, порой безотчетно – преодолевает и другой. Проделывает путь к себе. Через льды, как Ю. Смуул, среди «мифов и рифов», сквозь «морские сны», как В. Конецкий.

Личность очеркиста выявляется в этом двойном странствии, личность, способная захватить читателя не меньше, нежели рассказ о покорении пространства, штурме высот, спуске в морскую пучину.

Разве полюбили бы мы «Ледовую книгу», будь в ней все, что имеется, но отсутствуй, «обезличься» писатель?! Само допущение невероятно, потому что Смуул слишком Смуул, чтобы перестать хоть на минуту быть им, по-своему видеть, слышать, подмечать, негодовать, проезжаться, дружить, спорить, думать, недоумевать…

«В настоящей путевой прозе главное как раз то, о чем мы тут говорили пока в скобках, – видение автора. Его субъективное отношение к окружающему, его ассоциации по самым различным поводам».

В. Конецкий в этом прав. Разве что «главное»… Надо ли всякий раз считать главным именно то, что тебе всего ближе, больше всего отвечает твоим представлениям, твоему опыту? Но в принципе так – видение автора; перед писателем сменяются картины мира, вызывая мысли, ассоциации, воспоминания. Прямо вытекающие из этих картин или родившиеся опосредованно, своенравно пробившие плоскостное изображение, вызванные к жизни не одними непреложными фактами, но и пробудившимся воображением.

Отвоеванные просторы – «дополнительная площадь» творчества, необходимая для свободы писательского маневра, для передвижения по земной поверхности и внутри себя, преодоления как пространства (обязанность и необходимость очеркиста), так и времени (тут он волен двигаться либо отказаться от движения).

«Черствые именины» – книга размышлений, итогов и разборов. Все – до конца, без недосказанности, без малейших послаблений себе.

«Я вообразил, что пишу хорошо, и поэтому стал писать совсем плохо…

Выпустил книгу «Твоя Родина», где нет ни малейшего сомнения, что писать нужно именно так, а не как-нибудь иначе.

Пафос окостенел. Много фанфар. Вовсе нет личного начала, собственного взгляда на вещи. Но время шло. Постепенно одумался, осмотрелся. Почувствовал: а ведь я в тупике. Засомневался, что и как писать. Книги перестали выходить. Я соскучился по самому себе».

Объяснение творческих препон писатель искал в собственной душе. Он не отправлялся в новые странствия, надеясь обрести равновесие и выход из тупика. Поиски оказались трудней, чем можно было предположить. Для того чтобы понять это, необходимо задуматься и над некоторыми общелитературными проблемами, общими поветриями.

«Считал, что личное мешает общему. И в голову не приходило, что в книгах рядом со страной могу поставить свою личность. Полагал: чувства должны лишь тайно помогать в изображении того, что происходит вне меня, что совершается в стране.

Переживания? «Сантименты». Любование красотой? «Розовая водица». Речь про свою душу? «Самокопанье».

Редакторы подсобили мне закоренеть в заблуждении. Как-то после войны я принес рукопись, где уже проглядывал автор, – очень робко. Редактор вымарал это «через себя» единым махом. Мое поколение получило сильный заряд в 1917 году, я привык к диктату высоких целей, к дисциплине – и со вниманием слушал, как человек с красным карандашом, черкая рукопись, говорил: «так нужно». Недостойно осуждать издательского работника – виноват я сам: не настоял.

Да и в Союзе писателей в те годы наслушался, как порицали поэтов за «самовыражение». Был председателем одной из творческих секций и все наматывал на ус.

…Моя податливость, нехватка собственного разумения, понимание с опозданием были недостатком объяснимым, незлостным, но и непростительным.

На дальний берег озера я не перебрался».

Перечисляя причины собственных неудач, Н. Михайлов упустил, думается, традицию путевого очеркизма, освященную авторитетом громких писательских имен, оправданную для своего времени и не лишенную поучительности для нас.

В годы первой пятилетки очерк декларировал свою приверженность факту и цифре, воинственно отвергая все остальное.

Нет необходимости опровергать заблуждения. Это сделала жизнь. Только произошло все не молниеносно, не само собой. Редактор, вымаравший у Н. Михайлова все пропущенное «через себя», вполне вероятно, годами читал и редактировал очерки, свободные от таких человеческих эмоций, как любовь и ненависть. Дискуссии о «самовыражении» тоже вспыхивали не на пустом месте.

Мы употребили выражение «дополнительная площадь» творчества. Не вернее ли – «жизненное пространство»? Необходимое, чтобы перебраться на дальний берег.

Н. Михайлов заблуждается, утверждая, будто он не перебрался. Читая его книги, видишь, с каким трудом отвоевывался дальний берег, совершался переход. Об этом очень много сказано в «Черствых именинах». И о повороте, ознаменованном для Н. Михайлова и вообще, думается, для нашего путевого очеркизма его книгой «Иду по меридиану», написанной в 1957 году.

Принцип исповедальный, принцип «через себя», утвердившись в путевом очерке, затруднил строгую регламентацию последнего. Не надо удивляться и жанровой пестроте, тому, что Н. Михайлов решает назвать свои книги «повестями жизни и путешествий»; белорусский поэт Я. Сипаков путевые очерки «Зеленая молния» считает «книгой дорог», В. Конецкий, объединив в один том «Соленый лед», «Среди мифов и рифов» и «Морские сны», дал ему название «За Доброй Надеждой» и подзаголовок: «Роман-странствие». Что ж, и такое бывает, когда ломаются общие жанровые границы и каждый устанавливает их для самого себя.

«В искусстве возможно все. Только сумей», – провозглашает Н. Михайлов.

Путевой очерк освобождается от пеленок, от коротких штанишек, преодолевая унылую фактологию, он становится искусством. Проблемы жанра, решавшиеся сами собой, пока все шло по-заведенному, возникают неотступно и непредвиденно.

Путевой очерк, написанный вдвоем. Не раздваивается ли писательское «я», не расплывается ли путевое полотно? «В искусстве возможно все…»

Дневник одного, перемежаемый заметками другого? «Только сумей».

Если б жанр был лишь формой искусства! Но он форма жизни, поставленной перед дилеммой: быть рядом с близким человеком или отправиться за тридевять земель?

Очерковые книги «Японцы» и «Американцы» писались вдвоем – Н. Михайловым и его женой, психиатром, доктором медицинских наук З. Косенко. Вдвоем «решали вопросы жанра». И с красной строки:

«Э, я себя обманываю. Жанр жанром, но мне, по правде сказать, просто хотелось еще большей близости».

«Черствые именины» создавались в отчаянии одиночества. Не составляет труда перечислить проблемы – географические, жанровые, литературоведческие, биографические, – затронутые в них. Но, помимо этих легко называемых тем, так или иначе, возникающих в очерковых книгах, в «Черствых именинах» звучит еще одна, едва вкрапленная, но неиссякающая. Щемяще трагическая – любовь и потеря любимого человека.

Не принято в путевом очерке, в повести путешествий? Какое, собственно, значение имеет «принято – не принято», когда повесть путешествий становится повестью жизни?

Это уже не только о последних книгах Н. Михайлова. Но и о целом косяке написанных в одно примерно время за разными рабочими столами.

В стремлении установить внутрилитературные связи, продемонстрировать, от кого и к кому они тянутся, мы какую-то книгу почитаем прародительницей и остальные «выводим из нее». Бывают, конечно, этапные произведения, чья тень ложится на многие другие – помоложе, принадлежащие перу менее маститых. Однако чаще другое – общая зависимость жанра от века, его ветров, поветрий, завихрений.

В 1965 году А. Твардовский констатировал:

«Миновало то время, когда наши люди, приезжая из-за границы, должны были в своих выступлениях лишь иллюстрировать те схематические представления о зарубежной жизни, с которыми они туда выезжали. Пытливый и вдумчивый взгляд нынешних наших путешественников способен куда более глубоко и не предвзято рассмотреть по-своему сложные явления и факты экономики, культуры, искусства и быта как стран социализма, так и капиталистического мира».

Перелом произошел в уже, казалось бы, окончательно определившемся творчестве Н. Михайлова. «Ледовая книга» Ю. Смуула, «Владимирские проселки» В. Солоухина, морская проза В. Конецкого, «Уроки Армении» А. Битова, путевые очерки Д. Гранина, Л. Волынского – все это «продукты эпохи».

Термин не из благозвучных, порядком скомпрометированный вульгарными социологами. Однако ж никуда не деться – точно сказано. Оправданность определения подтверждается и сходством прецедентов, удаленных друг от друга авторскими манерами, местом и характером действия.

Априорность и экзотика упали в цене. Зато возрос хозяйственный интерес писателя-путешественника к Земле с большой буквы и с малой. Тревога за нее не покидает на дальних маршрутах и на коротких. Иной раз настолько коротких, что географизм очерка приобретает относительность; не о поверхности Земли идет речь, а о ее структуре, почвах, внутренних процессах. Потому, естественно, прежде всего – о своих землях.

Г. Троепольский написал о «судьбе малых рек» – судьбе земель средней полосы. Десять лет назад С. Залыгин опубликовал свои «записки мелиоратора» – «Вода и земля Земли», О. Волков и другие писатели вступили в бой за Байкал…

И. Зиедонис в дневнике «Курземите» чаще всего пишет о том, что рядом, и экономической катастрофой вроде бы не угрожает. Извив его мысли необычен, как поэтический образ.

«Бескультурный человек связывает прекрасное только с интересами материальной пользы… Поэтому он валит липы на краю своего участка, чтобы они не загораживали картофель от солнца».

Никакого придыхания; не обожествление природы, но вера в ее целебность, укрепляющие не только физически, но и духовно – свойства. Она обладает властью интеллектуального воздействия. «Если у вас есть тенденция к конформизму, то есть вы больше доверяете не собственным ощущениям, но лишь – всегда и везде – мнению большинства, то идите к природе. Она научит вас самостоятельности».

В одной из статей, восхваляющих «Курземите», отмечалось, что писатель непосредственно вторгается в жизнь.

Вторжение – действие, предпринимаемое извне. Откуда, любопытно было бы узнать, «вторгается» очеркист, с каких высот поэзии? Ведь деятельность, содержание жизни и творчество составляют пресловутые «вторжения» по самым разным поводам.

«Между ничтожеством этих безделушек, – замечает И. Зиедонис по поводу пошлых сувениров, – и ничтожеством мышления существует весьма непосредственная и тесная связь. У бездарного и желания бездарны».

Когда же поймем мы, что настоящий писатель не вторгается в жизнь, но живет ею, не от очерка к очерку – постоянно живет, не может иначе. Поняв, отказавшись от нелепого штампа, будем с такой же остротой, горячностью и деловитостью отзываться на очерк, с какой он отзывается на жизнь…

«…Всякое и самое отдаленное путешествие кончается тем, что человек возвращается на свою родину (домой) и обогащает, и расширяет ее своими находками», – писал М. Пришвин.

В соответствии с этой непреложной истиной председатель колхоза Николай Сурков из очерка Ю. Черниченко «Зимний Никола» докладывает в райкоме о поездке во Францию. С усмешкой докладывает – как-никак Париж, – но напирает на фермы, на сосредоточенность французов в работе и сдержанность в выпивке.

Ю. Черниченко не числится среди очеркистов-путешественников. Хотя изъездил страну, изучал «зеленую революцию» в Индии и на Цейлоне. Не числится, поскольку поездки, странствия для всякого почти очеркиста – дело обычнейшее. Много ли напишешь, не вылезая из дому? Да и «внутрицеховые» деления («портретист», «путешественник», «деревенщик» и т. п.), в общем-то, условны. Сегодня – путешественник, завтра – портретист. Впрочем, портрет не противопоказан путевой прозе. Писатель-маринист, стосковавшись по берегу, меняет темы, героев.

И все-таки о книгах Ю. Черниченко уместнее говорить в разделе, посвященном проблемно-экономическому очерку. В дорогу его толкает не жажда странствий, о путевых впечатлениях он распространяться не станет, на худой конец вставит цитату из Бунина («…Пейзаж столь точен, что лучше честно позаимствовать, чем бесплодно тужиться»), и вообще никаких диковин в исконных «странах чудес» не водится. Были да сплыли. «Кто хаживал лесами Жоэквары под Гагрой, имеет довольно верное представление о горных джунглях Цейлона. Кому доводилось на апрельской опушке пить березовый сок, не откроет принципиально новое во влаге зеленых кокосов». В уподоблениях – точность (ею Ю. Черниченко ради красного словца не пожертвует) и задиристое, охлаждающее пренебрежение к туристическим «охам» и «ахам», к праздному созерцательству.

На Цейлоне ли, в Индии, в Кулунде, в Молдавии – Ю. Черниченко о своем: «Русская пшеница», «Яровой клин», «Озимый клин», «Хлеб соседа».

Это знаменательно для современного очерка – целеустремленная, одержимая верность единожды взятой теме. У одного – БАМ, у другого – КамАЗ, у третьего – экология, у четвертого – нефть, у пятого – хлеб.

Сегодняшний очерк по сравнению с довоенным более деловит, он предполагает профессиональный, комплексный подход к объекту.

Ю. Черниченко неотступен в приверженности теме, которая именуется: хлеб насущный. Но, поднимая «клин», – «озимый» или «яровой», – рассказывая о перепаханном поле в газете, журнале, по телевидению, он убеждает, что тема эта – множество тем. Не только составляющих предмет агрономической науки, сельскохозяйственной практики, но и насущно человеческих. «Но», вклинившееся как противопоставление, для очеркиста не существует, он не таит собственного интереса, ввязывается в споры, вмешивается в дело, обивает пороги институтов, министерств. Репортерская торопливость подхлестывается человеческим нетерпением. Это и стиль взаимоотношений, и стиль письма. Он и слова предпочитает покороче: «настрой», «руковод». «Магнит» – вполне достаточно всякий раз, когда надо высказаться о чем-то притягивающем; стихотворение И. Бунина об экзотическом Эдеме – верх изыска. Ю. Черниченко не пренебрегает цитатами, какие мелькают в школьных сочинениях и отрабатывает не одно поколение фельетонистов: «В зале в Орликовом переулке – «знакомые все лица». Кавычки не всегда, – чего уж там, и так ведомо, за свое не выдаю. Портреты – на ходу, два-три штриха. Но сквозных героев – из очерка в очерк – нет. Мелькание лиц, имен, должностей, ученых званий. Репортажность явная – если говорить о манере. Однако по сути – исследование. Доскональное, въедливое, перепроверяющее новшества, гипотезы и теории, наконец, самого себя. Исследованию подвергается не характер, не личность, а проблема – на доступном очеркисту уровне.

Всеми ему отпущенными средствами он стремится поднять уровень, избежать упрощений, ответов, за которые потом придется краснеть. Живой человек, попавший в сферу исследований, служит основной цели – поискам оптимального решения экономической задачи.

Нарушено привычное представление о цели и средствах очерка. Привычное – это через производственную, научную и всякую практическую деятельность раскрыть человека, – то, что называется «внутренним миром», к чему очеркист пробивается, поневоле вникая во всякие заводские, институтские, колхозные нужды. Они ему, конечно, не безразличны и сами по себе, благо гражданственные чувства не спят, автор хочет, чтобы все устроилось лучше, разумнее, но главное – человек, которого он ищет, находит, избирает в герои.

С современным экономическим, социологическим очерком у Ю. Черниченко, Г. Лисичкина и других писателей обстоит по-другому. Человек, носящий собственное имя, присутствует в нем постольку, поскольку участвует в освоении проблемы, какого-либо ее аспекта, иллюстрирует мысль. На корню отвергая беллетризацию, авторы не то чтобы отвергают и традиционного героя – они не испытывают в нем нужды. Принцип необходимости, целесообразности, защищаемый ими, распространяется и на собственный метод. Не воевать же против экономических излишеств, всевозможного растранжиривания средств, рабочего времени, техники, научного интеллекта и – самому допускать излишества литературные, возиться с неким Н., когда он – пусть председатель колхоза или академик – должен высказаться по существу, прокомментировать, проиллюстрировать тезис и потом, не задерживаясь, покинуть очерк.

Называя свою книгу «Что человеку надо?», Г. Лисичкин имеет в виду не Ивана Ивановича, не Марию Петровну, а человека обобщенного, условного, как он говорит, «парня», материальные и духовные запросы которого устанавливаются не художническим исследованием, но социологическим анализом, статистическими и всякими прочими подсчетами, совершаемыми при посредстве электронно-вычислительных машин.

Ю. Черниченко и Г. Лисичкин поставлены рядом неспроста. В их творчестве, подходе к делу, понимании собственного назначения немало сходного. В книге Г. Лисичкина «Что человеку надо?» и очерке Ю. Черниченко «Красносел и леснина» встречается одна и та же история председателя колхоза Ивана Андреевича Снимщикова. Когда-то вместе написали о нем хвалебную статью; прославленный ими председатель через некоторое время угодил под суд фронтовой политработник, заместитель председателя райисполкома добровольно принял развалившийся колхоз, поднял его, сделал участником ВДНХ, получил медаль из Эрфурта и – двадцать шесть следственных томов, повторное слушание дела, пять лет заключения (амнистия как фронтовику), взыскание в пользу колхоза девяти тысяч рублей. Хоть сам личной выгоды не извлекал, в мздоимстве не уличен.

Невооруженным глазом просматривается трагический сюжет, на худой конец – детективный (сложнейшие экспертизы, около сотни свидетелей).

Ю. Черниченко походя бросает: «Умел зарабатывать, да не умел тратить». Г. Лисичкин посвящает Снимщикову целую главу – «Случай с председателем». Судьбе человека? Ничуть не бывало. Экономическим исследованиям способов, какими злосчастный председатель вытащил колхоз из нужды и добился фантастических по недавним понятиям доходов. Рубли, килограммы, гектары. Во что обходилась пенька, из которой промысловая артель, организованная Снимщиковым, крутила веревки, и во что – эти самые веревки да канаты, сколько давал консервный завод, работавший на дешевом сырье, и куда шла прибыль. Словечко бы о трагедии председателя, ломавшего голову над тем, как выручить колхоз, создать сносную жизнь колхозникам (выстроил пятиэтажный дом со всеми удобствами, но и тут пошел на сделку со СМУ; не пошел бы – не выстроил).

Читается эта невозмутимая, с бесконечными цифровыми выкладками написанная глава не менее напряженно, нежели добротный детектив. Лишь потом смущенно спохватываешься: ты и сам забыл о Снимщикове, увлеченный холодноватым расследованием экономиста, анализирующей мыслью, недоверчиво выверяющей цифры, неумолимо взвешивающей все «за» и «против». Вместо убаюкивающего финала (дальше пойдет на лад) – очередной вопрос: «…Какой же механизм способен правильно вскрыть потребности трудящихся, как избежать той дезориентации, жертвой которой стал, в частности, И. А. Снимщиков? Из всего предыдущего видно, что система потребностей теснейшим образом связана со стоимостным механизмом:

Цитировать

Янская, И. Деловые будни (Заметки о современном очерке) / И. Янская, В. Кардин // Вопросы литературы. - 1978 - №3. - C. 29-70
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке