№5, 1967/История литературы

Читая Чехова

К. И. Чуковским недавно закончена книга «О Чехове». Печатаем несколько фрагментов из этой книги.

Сколько существует в нашей литературе страниц о стихийно-темпераментных песнях цыган! Вспомним хотя бы старинного Алексея Толстого:
В них голос природы,
В них гнева язык,
В них детские годы,
В них радости крик…
(«Цыганские песни»)
А Чехов в двух строчках, мимоходом заметил, что это пение «похоже на крушение поезда с высокой насыпи во время сильной метели: много вихря, визга и стука…» 1
И конечно, эти беглые строки куда экспрессивнее анемичных и рассудочных строк старинного Алексея Толстого.
Много слов было истрачено во всех литературах на то, чтобы передать впечатление, испытываемое юными мужскими сердцами при взгляде на красивую девушку. У Чехова и здесь – непревзойденная энергия краткости:
«Передо мною стояла красавица, и я понял это с первого взгляда, как понимаю молнию» (7, 132).
Такая же энергия речи в его изображении двух представителей власти, которые так пропитались неправдой, что «даже кожа на лице у них была… мошенническая» (9, 389).
И в его веселом изображении буксирных пароходиков, которые тащат за собой пять-шесть барж: «похоже на то, как будто молодой, изящный интеллигент хочет бежать, а его за фалды держат жена-кувалда, теща, свояченица и бабушка жены» (15, 62).
И вот, например, какими словами выразил он любовь к Чайковскому в одном из своих писем к композитору:
«Посылаю Вам и фотографию, и книгу, и послал бы даже солнце, если бы оно принадлежало мне» (14, 414).
В юности, когда он писал юмористику, эта необыкновенная энергия речи то и дело уходила у него на такие сравнения:
«Доволен своим положением, как червяк, забравшийся в хорошее яблоко» (1, 363).
«Блины были поджаристые, пористые, пухлые, как плечо купеческой дочки» (4, 514).
«Ветер… выл, плакал, стонал, визжал, точно в оркестре природы дирижировала сама ведьма» (4, 489).
Выпив рюмку, человек «испытывает такое ощущение, точно у него в животе улыбаются все внутренности» (5, 137).
И вот его беглые строки об одном сладкоречивом подхалиме:
«С лица его летом течет патока, в холодное же время сыплется сахарный песок» (2, 445).
Эти юношеские сравнения далеко не всегда отличались изысканным вкусом, ибо вкус у Чехова в те ранние годы был значительно ниже его дарования.
Но здесь я хочу подчеркнуть лишь энергию чеховской речи, непревзойденную ее динамичность.
Вот – о паровой молотилке:
«Паровик занимается проституцией, т. е. ездит по всему уезду на шестерике волов и предлагает себя всякому желающему» (14, 158).
О Военно-Грузинской дороге:
«Это… не дорога, а чудный фантастический рассказ, написанный демоном, который влюблен в Тамару» (14, 146).
Вместо того, чтобы многословно и вяло описывать волжский осенний пейзаж, он пишет четыре строки, которые врезываются в память навеки:
«…Казалось, что роскошные зеленые ковры на берегах, алмазные отражения лучей, прозрачную синюю даль и все щегольское и парадное природа сняла теперь с Волги и уложила в сундуки до будущей весны» (8, 61).
Нужна была немалая смелость, чтобы, рисуя пейзаж, ввести в рисунок эти сундуки и спрятать в них все красоты природы.
И вот как изображается Чеховым полдень:
«Тени становятся короче и уходят в самих себя, как рога улитки» (4, 9).
Вообще чего стоили бы произведения Чехова, если бы он не владел всеми тайнами гибкой и емкой, динамической речи, огромная энергия которой сказывалась у него буквально на каждой странице.
Эта энергия нагляднее всего проявилась в его метких, как выстрел, сравнениях, которые за все эти восемьдесят лет так и не успели состариться, ибо и до сих пор поражают читателя неожиданной и свежей своей новизной.
О любом предмете, о любом человеке Чехов умел сказать очень простое и в то же время новое, незатасканное, нешаблонное слово, какого никто, кроме него, не говорил до тех пор.
Когда из Чехонте преобразился он в Чехова, его сравнения стали гораздо изящнее, но их энергия осталась такой же:
«Как испуганные молодые куропатки жались друг к другу избы деревни» (4, 197).
«Все лицо его моргало, медоточило и, казалось, даже цепочка на жилетке улыбалась и старалась поразить нас своею деликатностью» (5, 159).
«Сосны и облака стояли неподвижно и глядели сурово, на манер старых дядек, видящих шалость, но обязавшихся за деньги не доносить начальству» (5, 114).
«Челнок… имел живое, хитрое выражение и, казалось, ненавидел тяжелого Петра Дмитрича и ждал удобной минуты, чтобы выскользнуть из-под его ног» (7, 157).
Если бы современные Чехову критики умели судить о художниках по их словесному мастерству, по их стилю, эти критики поняли бы, что все их разговоры о Чехове как о немощном, понуром и вялом писателе есть вопиющая ложь.
Ибо главная черта его творчества, которая не могла не сказаться раньше всего в его стиле, есть могучая сила экспрессии, сила, которой и был обусловлен его непревзойденный лаконизм.
Когда отложишь в сторону его «Попрыгунью», остается впечатление, будто тебе долго рассказывали, как тоскливо почувствовала себя эта жалкая Ольга Ивановна после того, как она поняла, что ее любовник-пейзажист уже не любит ее, и какой неуютной показалась ей деревенская глушь, в которой они оба поселились.
Между тем Чехову понадобилось для этого всего лишь четыре строки:
«…Слышно, как под лавками в толстых папках (с этюдами художника. – К. Ч.) возятся прусаки» (8, 63).
«…Баба осторожно несла ему в обеих руках тарелку со щами, и Ольга Ивановна видела, как она обмочила во щах свои большие пальцы» (8, 64).
Вообще к началу 90-х годов, когда Чехов стал полновластным хозяином лаконичных, многоговорящих, динамических образов, большинство его кратких новелл стали ощущаться читателями как длинные повести со сложным сюжетом. Прочтешь такие его произведения, как «Бабы», «Володя», «Припадок», «Скрипка Ротшильда», «Воры», «Дама с собачкой», «Архиерей», «Мужики», и потом с удивлением думаешь: неужели в каждом из них всего только пятнадцать, двадцать, самое большее тридцать страниц? По воспоминаниям кажется, будто было их впятеро больше: так сильно спрессованы эти рассказы, такую большую нагрузку несет здесь каждый, даже самый, казалось бы, незначительный образ.
Вместо того, например, чтобы долго рассказывать, какое мрачное чувство растерянности испытывал некий доктор, узнав, что его лучший товарищ болен смертельной болезнью, Чехов, как бы мимоходом, отмечает, что тот «правою рукой крутил левый ус» (8, 71).
Можно написать диссертацию о том, как многозначительны были для Чехова руки людей и сколько раз при помощи изображения рук воспроизводил он и характер, и душевные переживания того или иного из своих персонажей.
Софья Львовна в рассказе «Володя большой и Володя маленький» ждет, что скажет ей равнодушный любовник:
«…Она протянула к его рту обе руки, как бы желая схватить ответ даже руками» (8, 261).
Никитин целует Манюсю в рассказе «Учитель словесности»: «Она откинула назад голову, а он поцеловал ее в губы и, чтоб этот поцелуй продолжался дольше, он взял ее за щеки пальцами» (8, 361).
И весь характер Полины Рассудиной раскрывается в ее рукопожатиях:
«Она пожимала… руки крепко и порывисто, будто дергала» (8, 422). «Рассудина, здороваясь, рванула его за руку» (8, 454).
И глаза, и волосы, и плечи, и губы были столь же для него знаменательны. Изображая их, он оповещал нас тем самым о свойствах и переживаниях людей.
Когда, например, он говорил о женщине, разглядывающей ноги своего мужа:
«…Взгляд ее остановился на его ногах, миниатюрных, почти женских, обутых в полосатые носки; на кончиках обоих носков торчали ниточки» (5, 116). —
этими «миниатюрными», «почти женскими» ногами и этими «ниточками» полосатых носков Чехов внушал нам уверенность, что женщина непременно изменит своему рыхлому и томному мужу.
Об одной женщине у Чехова сказано:
«…Когда пьет чай в прикуску, то держит сахар между губами и зубами – и при этом говорит» (12, 233).
Здесь для него одна из бесспорных улик против этой вульгарной халды.
Неустанное вглядывание в человеческие лица, походки и жесты, жадное вслушивание в интонации и тембры женских и мужских голосов дали Чехову возможность (с первых же лет его творчества) широко обобщать те особенности, какие присущи той или иной категории людей.
Для его живописи чрезвычайно типичны такие, например, обобщенные образы:
«Вошел он, как входят все вообще (курсив здесь и далее мой. – К. Ч.) российские антрепренеры: семеня ножками, потирая руки и пугливо озираясь назад… Как и все антрепренеры, он имел озябший и виноватый вид, говорил противным, заискивающим тенорком и каждую минуту давал впечатление человека, куда-то спешащего и что-то забывшего» (5, 428).
В творчестве Чехова это «все вообще» играло заметную роль.
Из книг Чехова мы узнаем, что все вообще люди, встающие рано, ужасные хлопотуны; что все вообще»люди, погруженные в думу», говорят беззвучным, глухим голосом (6, 164); что все вообще»испуганные и ошеломленные» люди говорят «отрывистыми фразами и произносят много лишних, совсем не идущих к делу слов» (6, 27); что все вообще»холодные люди… не знают целомудрия» (7, 444); что «почти у всякой молодой женщины» в присутствии незнакомого мужчины «натянуто-равнодушный вид» (7, 445) ; что почти у всех молодых адвокатов – тенор (13, 199 – 200); что «все рыжие собаки лают тенором» (7, 108); что, женившись, мужчины вообще»перестают быть любопытными» (12, 231); что «старики, только что вернувшиеся из церкви, всегда испускают сияние» (7, 103) и т. д., и т. д., и т. д.
Конечно, не все обобщения, сделанные им, равноценны. В его ранних вещах, которые относятся еще к тем временам, когда он был Антошей Чехонте, ему не раз случалось обобщать поверхностные мелочные наблюдения:
«Доктора всегда сопят, когда выслушивают» (1, 437).
«Рыжие (женщины. – К. Ч.)… обыкновенно бывают очень хорошо сложены и имеют на всем теле великолепную розовую кожу» (4, 422).
Но позже, к концу 80-х годов, обобщения его стали глубже, сложнее и тоньше.
«Смеялся он тяжело, резко, с крепко стиснутыми зубами, как смеются (все вообще. – К. Ч.) недобрые люди» (7, 218).
«Когда он говорит, то улыбаются у него, как вообще у насмешливых людей, одни только глаза и брови» (7, 258).
Каждое такое обобщение предлагалось читателю как итог пристального изучения жизни. С каким упорным, ненасытным интересом нужно было вглядываться в разные качества и повадки людей, чтобы заявлять с такой несокрушимой уверенностью, что то или иное их свойство, то или иное их действие характерно не только для них, но и для огромного большинства им подобных.
Изо всех этих «обыкновенно», «почти всегда», «вообще», «преимущественно» легко убедиться, как много души отдавал он науке человековедения, которая была для него драгоценнее всех прочих наук. В этой науке он – после Толстого – не знал себе равных, в ней была вся его радость, и он даже чуть-чуть щеголял теми сведениями, какие дала ему эта наука.
Как же он усваивал все эти сведения? Где и когда удалось ему приобрести их, собрать и подчинить своей творческой воле?
Исчерпывающие ответы на эти вопросы даны в шести томах его замечательных писем, главным образом в первых трех.
Хороша жизнь, Мария Сергеевна! Правда, она тяжела, скоротечна, но зато как богата, умна, разнообразна, интересна, как изумительна! ‘
Чехов (9, 500)
Сборники его писем – единственное в нашей литературе явление, не имеющее никаких параллелей, – именно потому, что в них сказывается та же необыкновенная страсть к «живописанию словом», к словесным портретам, словесным зарисовкам с натуры.
Его письма, при всей их идейной насыщенности, доверху наполнены конкретными вещами и фактами. В них несметное количество образов, «предметов предметного мира», которые принято считать обыденными, мизерными, скучными и которые, однако, так интересны ему, что он разжигает и в нас интерес к этому, казалось бы, примелькавшемуся, постылому кругу явлений.
В других писательских письмах чаще всего вскрывается лишь одна сторона человеческой личности – главным образом идеи, убеждения, мнения автора, а здесь перед нами он весь, с головы до ног, во весь рост, – неповторимый, живой человек. Словно он и не умирал никогда. И мы принимаем такое участие во всех перипетиях его жизни, что от души огорчаемся, когда ему попадается дрянная квартира или когда его тянут к суду, чтобы он уплатил за товары, которые у него за спиной набрали в лавчонке его непутевые братья.
Забывая, что между нами и этими письмами лежит порою восьмидесятилетняя давность, мы переживаем их так, словно они о сегодняшнем. Дико было бы назвать их «архивом». Их читаешь как многотомный роман, очень разнообразный, с занимательной фабулой, со множеством действующих лиц, «персонажей», – и все они встают перед нами живьем: и Айвазовский, «помесь добродушного армяшки с заевшимся архиереем», «руки имеет мягкие и подает их по-генеральски» (14, 136);

  1. А. П. Чехов, Полн. собр. соч. и писем, т. 14, Гослитиздат, М. 1949, стр. 323. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.[]

Цитировать

Чуковский, К. Читая Чехова / К. Чуковский // Вопросы литературы. - 1967 - №5. - C. 136-156
Копировать