№1, 2008/История русской литературы

Будет ли когда-нибудь прочитан Пушкин?

Вопрос о точке с запятой после второй строчки первой главы «Евгения Онегина» не так прост, как может показаться читателям полемики Н. Пескова и Н. Францовой, которая напечатана на страницах «Вопросов литературы» (2006. N 4 и 2007. N 3). Принятая пушкинистами нынешняя пунктуация в начале романа заставила специально останавливаться на ней еще В. Набокова, который, как известно, не просто перевел роман на английский язык, но и написал объяснительный комментарий, засвидетельствовавший очень внимательное вглядывание в текст. «Первые пять строк главы Первой мучительно темны, – заключил В. Набоков. – Я утверждаю, что это было сознательно сделано нашим поэтом, чтобы начать повествование туманно, а затем постепенно освободиться от первоначальной туманности»1. Почему в полном прижизненном издании «Евгения Онегина» точка с запятой оказалась замененной запятой, ответить нелегко. Это могла быть ошибка наборщика, не замеченная Пушкиным при чтении корректуры. Как показывал Максим Шапир, такие вещи с Пушкиным случались2. Тем более что издание 1837 года подписано в печать 27 ноября 1836-го и появилось на книжных прилавках меньше чем за две недели до гибели Пушкина3. Успевал ли поэт отвлечься от сгущавшихся вокруг него тягостных жизненных обстоятельств, скоро ставших невыносимыми и разрешившихся дуэлью, чтобы внимательно прочитать корректуру? Во всяком случае, грубые искажения текста «Капитанской дочки», изданной отдельной книгой (цензурное разрешение – 8 января 1837 года), наводят на мысль, что ее корректуру Пушкин вообще не держал в руках. Так что, уничтожая это издание (пусть и руководствуясь причинами, не имеющими отношения к проблеме, о которой мы говорим), опекуны покойного поэта делали благое дело. Жаль, что не доделали, что уцелел один экземпляр, что он сохранился в Научной библиотеке Санкт-Петербургского университета. Потому что его факсимиле воспроизвел в своей книге «Предположение жить» писатель Андрей Битов, сняв тем самым раритетность с этого экспоната кунсткамеры. Все-таки 5000 – тираж книги – очень немало по нынешним временам. Трудно, конечно, представить себе тех, кто впервые прочтет пушкинский роман в книге Битова. Но ничего определенного по этому поводу утверждать нельзя. Чтение сейчас (особенно в молодежной среде) становится экзотикой. Ну, а что до Набокова, то знай он о точке с запятой, его суждение о начале пушкинского романа могло быть иным. Ведь именно от туманности избавляла начало «Евгения Онегина» точка с запятой, означавшая законченность фразы: «Мой дядя самых честных правил, / Когда не в шутку занемог». Если же не считать фразу законченной, если ее продолжить, как это сделано во всех нынешних пушкинских изданиях, то темная туманность размышлений героя – «молодого повесы» о своем дяде оказывается именно мучительной: «…Когда не в шутку занемог, / Он уважать себя заставил / И лучше выдумать не мог. / Его пример другим наука». Кого «других» уважать себя заставил не в шутку занемогший дядя? Знакомых? Родственников? Но почему до болезни они его не уважали? На последний вопрос мы вообще не найдем ответа в «Евгении Онегине» – верное свидетельство того, что Автор подобным вопросом и не задавался. Примем во внимание давно уже установленную (впервые, кажется, Н. Бродским4) перекличку первой строчки -«Евгения Онегина» со строкой из крыловской басни «Осел и мужик» – «Осел был самых честных правил». То, что Н. Францова берет эту перекличку под сомнение, не удивительно: признать наличие скрытой цитаты из Крылова у Пушкина для исследовательницы значит обессмыслить ее предложение понимать словоформу «правил» в романе как глагол в прошедшем времени и мужском роде. На такой словоформе я останавливаться не буду по причине того, что она решительно не вписывается в контекст начала «Онегина». А вот о перекличке строчек из пушкинского романа и крыловской басни вспомнить стоит. Установлена эта перекличка давно, но для чего она понадобилась роману, в сущности, не разъяснено до сих пор. Что не удивительно: сохраняемая нынче пунктуация затуманивает и этот пушкинский замысел. Если следовать ее ориентирам, то что можно сказать о переиначивают Онегиным Крылова? Что герой явно ироничен по отношению к больному родственнику, который заставил других «уважать себя» не раньше, чем «когда не в шутку занемог»? Но как совместить эту иронию с последующими мыслями Онегина о грядущем своем поведении у постели умирающего? «Низким коварством» называет подобное поведение сам герой. А такая самооценка не оставляет следов от проглянувшей было иронии и никак с ней не связана. Между тем, все встает на свои места, заверши Онегин, как это было прежде, фразу: «Мой дядя самых честных правил, / Когда не в шутку занемог». Да, союз «когда» в ней употреблен не во временном, а в условном или изъяснительном значении. Аллюзия на крыловского Осла свидетельствует, каким было мнение Онегина о своем родственнике. Именно – было. Это подтверждает и сам Онегин, продолжая размышлять о дяде: «Он уважать себя заставил…» Заставил – кого? Онегина, разумеется, который прежде его не уважал! А в этом случае вполне объяснимо и беспощадное, отнесенное Онегиным к себе «низкое коварство»: дядя при смерти, племянник у постели больного вынужден будет лицедействовать. Такое острейшее недовольство собой Онегин обнаружит в романе еще только однажды, когда, не желая этого, выйдет на дуэль с Ленским. Иными словами, мысли «молодого повесы» – его монолог о себе – живописуют его облик совсем не в том стиле, в каком тут же начнет обрисовывать Онегина Автор, обратившийся к читателям: «С героем моего романа / Без предисловий, сей же час / Позвольте познакомить вас…» Что и не удивительно: ведь первая строфа хронологически выпадает из сюжета романа, а стилистически – из рисунка первой главы, которая представляет описание заглавного героя извне, а не изнутри. Мысли самого Онегина («так думал») в главе больше воспроизведены не будут – только его поступки. В том числе и когда Автор дойдет до известия, «что дядя (Онегина. – Г. К.) при смерти в постеле / И с ним проститься был бы рад». На это «печальное послание» герой внешне реагирует, не выбиваясь из рассказа о нем Автора: «Евгений тотчас на свиданье / Стремглав по почте поскакал / И уж заранее зевал, / Приготовляясь, денег ради, / На вздохи, скуку и обман…» «И тем я начал мой роман», – сочтет нужным напомнить Автор. Возможно, еще и чтобы вернуть читателя к тому, о чем «думал молодой повеса», чтобы показать (намекнуть на) некую разницу между мыслями Онегина и тем, как он ведет себя на людях. И поскольку эволюция героя в главе первой никак не разъяснена, постольку авторская констатация в конце главы: «Противоречий очень много…» логически вполне объяснима. Как и заявление Автора по поводу подобных «противоречий»: «Но их исправить не хочу». И то и другое – не каприз, а нежелание забегать вперед: все будет разъяснено в своем месте. Думаю, что ведай пушкинисты об опечатке в начале романа, и не появилось бы в литературе о «Евгении Онегине» много уводящих в сторону от подлинного пушкинского замысла утверждений, принадлежащих порой очень серьезным ученым. Таким, например, как Ю. Тынянов, написавший об авторской «игре на противоречиях» в «Онегине»5. Или как Ю. Лотман, который нашел некий «принцип противоречий», воплощенный якобы в романе Пушкиным6.

Дело как раз именно в этом: любое вмешательство в текст уводит от смысла, вложенного в него автором. А порой искажает его смысл до неузнаваемости. Примеры, которые я буду приводить в подтверждение этой мысли, порой известны, а порой – не очень. О некоторых из них мне уже доводилось писать. Но сейчас и те и другие я рассмотрю с точки зрения устойчивых искаженных восприятий пушкинского текста. Потому они и оказались устойчивыми, что искажения в текст внесены публикаторами много лет назад и осознаны читателями таковыми, какими внесены. Итак…

1

Лет десять назад, когда я работал в педагогическом издании, оказался я в командировке в Сургуте на слете региональных победителей конкурса преподавателей литературы «Учитель года». Победители проводили так называемые мастер-классы, вели в присутствии многих гостей открытые уроки с учениками известнейшей в Сургуте гимназии В. М. Салахова. Все радовало глаз и ухо: и нарядные гости и хозяева, и блестящие наработки учителей, которые побуждали учеников немедленно включиться в дело, заниматься им, что называется, от звонка до звонка, не обращая внимания на посторонних. Так занимались они и на сдвоенном уроке, посвященном «Медному Всаднику». За полтора часа гимназисты усвоили художественную и историческую концепцию этой «петербургской повести», прониклись двойственным отношением Пушкина к Евгению и к основателю российской империи Петру, согласились с Белинским в том, что историческая правота в этой пушкинской повести на стороне Петра, который, создавая новую общность, новое государство, не мог уберечь от печальной участи тех, кто, как Евгений, попадал под колеса государственной машины. Надо отдать должное учителю: он чувствовал поэзию, безукоризненно владел навыками поэтического анализа. И это дополнительно украсило его урок: стихи пушкинской повести ожили, их звукопись подтверждала тот смысл, который вложил в произведение Пушкина преподаватель. Понимаю, что разочаровываю читателей: ничего нового в истолкование «Медного Всадника» учитель не внес. Напротив, добросовестно донес до гимназистов все, что писали об этой пушкинской повести исследователи, начиная с Белинского и заканчивая весьма добротной книгой Александра Архангельского7. Но ведь учитель не литературовед. Задача педагога – заинтересовать, заинтриговать детей книгой, которую вместе с ними читаешь, раскрыть ее художественный мир, заставить ребенка навсегда полюбить эту книгу. Разбор урока, как следовало ожидать, был для учителя  триумфальным. Присоединившись к этой высокой оценке, я все-таки спросил: из чего исходит учитель, утверждая, что среди составляющих авторское чувство по отношению к Евгению немалую роль занимает ирония? Учитель был очень удивлен таким вопросом. Об ироническом отношении Пушкина к Евгению он читал у многих исследователей! Да и сам же Пушкин написал о своем герое, еще не лишенном разума, что тот «…вздохнул сердечно / И размечтался как поэт»! И о чем он мечтает? А главное – как он мечтает?

Жениться? Ну… за чем же нет?

Оно и тяжело, конечно,

Ну что ж, он молод и здоров,

Трудиться день и ночь готов;

Он кое-как себе устроит

Приют смиренный и простой

И в нем Парашу успокоит.

«Пройдет, быть может, год другой –

Местечко получу –

Параше Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят…

И станем жить – и так до гроба,

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят…»8

Что в подобном случае означает эта оценка «как поэт», спрашивал учитель, если не авторскую иронию? Ведь голос сердца героя («вздохнул сердечно») полностью поначалу перекрыт голосом разума, взвешивающего, стоит ли жениться? Сперва Евгений захвачен прозой жизни, ему не до сердечных излияний, не до поэзии! – Ну, а что бы вы сказали, – спросил я учителя, – если бы мечты Евгения были бы выражены так? – И я прочитал стихи, которые припомнил и записал, пока учитель вел свой урок:

Жениться? что ж? Зачем же нет?

И в самом деле? я устрою

Себе смиренный уголок

И в нем Парашу успокою.

Кровать, два стула, щей горшок

Да сам большой… чего мне боле?

Не будем прихотей мы знать.

По воскресеньям летом в поле

С Парашей буду я гулять;

Местечко выпрошу; Параше

Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят…

И станем жить и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба

И внуки нас похоронят…

Учитель взял у меня листок со стихами, перечитал их и ответил, что, будь именно они напечатаны в тексте, ему пришлось бы строить урок по-другому. Потому что в этих стихах на самом деле выговаривается душа человека. Эти мечтания действительно от начала до конца поэтические. Недаром они перекликаются с признанием поэта, Автора «Евгения Онегина»: «Мой идеал теперь – хозяйка, / Мои желания – покой, / Да щей горшок, да сам большой»! Но откуда я взял эти мечты Евгения? Из рукописи, да? Тогда почему же Пушкин оставил их в рукописи? Может быть, из-за слов: «Местечко выпрошу…»?

– Но «выпрошу», – сказал я, – не значит, что Евгений собирается униженно клянчить, а значит только, что он уповает на естественный в его время порядок прохождения по службе: женившись, человек претендовал на скромное повышение, если, конечно, начальство не имело к нему претензий. А по поводу того, как служил Евгений, Пушкин не оставляет никаких сомнений: человек, понимающий, что «трудом / Он должен был себе доставить / И независимость и честь», не мог служить недобросовестно.

– Тогда почему же Пушкин заменил эти стихи, которые как раз отвечают его характеристике героя, теми, которые этой характеристике не отвечают?

Пересказывать мой разговор с этим учителем не стану по той простой причине, что ничего нового по сравнению с тем, что писал о «Медном Всаднике» еще более двадцати лет назад, я учителю не говорил. Николай I, как известно, вернул Пушкину рукопись его «петербургской повести» с замечаниями, которые, по слову поэта, сделали ему «большую разницу»9. Она требовала таких кардинальных переделок, что Пушкин браться за них не стал – положил «Медного Всадника» в стол. Но мысленно, очевидно, не раз к нему возвращался – вынашивал некий новый замысел, который начал было осуществлять через три года – в 1836-м. Причем правка касалась не только отмеченных царем мест, но и того, к примеру, о котором говорил учитель в Сургуте. Правка осталась незавершенной. Вполне возможно потому, что задачи, которые поставил перед собой Пушкин, оказались неразрешимыми. Разговор о том, что, ухудшая под давлением царя одни стихи, он улучшал другие, мне представляется нелепостью, непониманием природы творчества. А ведь из этого исходили те, кто, отменив пушкинскую правку стихов, отмеченных Николаем, правку остальных стихов сохранили. Мог, конечно, Пушкин захотеть что-то улучшить в рукописи, пролежавшей три года в столе. Но «улучшить» у настоящего художника – понятие, прежде всего содержательное, связанное с максимальной полнотой воплощения общего замысла, представления о котором незавершенная правка дать не может. Она может дать представление о пути, каким движется художник, о направленности этого пути, но она не в состоянии обозначить его конечную цель. Поэтому, сравнивая «мечты Евгения» в повести – как они были выражены первоначально и как зазвучали после правки, – мы видим, что сперва Пушкин не иронизировал над поэтическим в своем герое. Для чего он начал над этим иронизировать? Очевидно, следуя тому замыслу, который оформляла и правка стихов, отмеченных Николаем. Но поскольку смысл этого замысла, повторяю, остался нам неизвестен, постольку разобраться, какие стихи повести Пушкин выразительно улучшал, а какие – содержательно правил, не представляется возможным. А это значит, что ничем иным, как вкусовым пристрастием текстолога не объяснишь его решение одни правленые стихи опубликовать, а другие оставить в рукописи. Спрашивается, зачем я все это пишу, когда нынешняя редакция «Медного Всадника» давно уже считается канонической? Когда ее текст введен в общеобразовательный школьный стандарт? Когда на ее основе высказано множество исследовательских концепций? Именно для этого и пишу. Убежденный в том, что опубликуй текстологи рукопись, одобренную самим творцом, подготовленную им к печати, не нанеси они на нее макияж по своему вкусовому произволу, – многие вопросы, связанные с современным прочтением «Медного Всадника», отпали бы сами собой. Не начинали бы мы отсчет героя русской литературы – «маленького человека» – с пушкинского Евгения. Потому что «маленьким человеком» Пушкин своего героя в рукописи, отданной на цензуру царю, не представил. Не возникало бы в разговоре о «петербургской повести» желания обсуждать тему противопоставлении личности и государства: этой темы Пушкин не касался ни в том «Медном Всаднике», который хотел напечатать, ни вообще в каком-либо произведении после «Всадника» – верный признак того, что подобная проблема его не занимала. Да и вот – не было бы в тексте повести следов абсолютно непонятного иронического отношения Пушкина к своему герою. Над чем было Пушкину иронизировать? Над тем, что Евгений предстает в своих «поэтических» мечтах не униженным бедностью, но духовно ею укрепленным, приученным ею не страшиться трудностей, преодолевать их? И для чего Пушкин стал бы над этим иронизировать? Он и не стал в той рукописи, которая побывала у царя, чтобы потом уже никогда не быть опубликованной. Там именно этот высокий строй души героя способствует духовному торжеству Евгения над кумиром. А в той, что напечатана и внедрена в сознание многих поколений читателей, пушкинская ирония загадочна. И, боюсь, что загадочна безнадежно, ибо не рассчитана на исчерпывающий вразумительный ответ.

2

О том, какой вред нанесла пушкинскому стихотворению «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» правка Жуковского, я писал неоднократно. Но, передавая главную мысль Пушкина, которую, по-моему, не уловил Жуковский, представил ее, как теперь вижу, не во всей полноте. Исправляю свою оплошность. Подменив в первой строфе пушкинский «александрийский столп» «Наполеоновым», напечатав ее в таком виде:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный

К нему не зарастет народная тропа.

Вознесся выше он главою непокорной

Наполеонова столпа, –

Жуковский, как я и писал, руководствовался самыми благими намерениями. Доказывал правительству Николая, не жаловавшему при жизни вольнодумца-поэта, каким горячим патриотом России был Пушкин. Жест благородный и не искажающий сути явления: Пушкин и в самом деле был горячим российским патриотом. Но последствия такого жеста оказались ужасными для стихотворения Пушкина, которое редактура Жуковского обрекла на самую страшную для художественного произведения участь – быть понятым превратно! Разумеется, имеет значение время бытования «Наполеонова столпа» в стихотворении. Сорок лет, в течение которых он продержался в публикациях, – это не одно поколение читателей, толковавших пушкинские стихи в заданном Жуковским духе. А с другой стороны, Жуковскому, желавшему усилить патриотическую ноту в стихах Пушкина, и в голову не могло прийти, что пушкинский александрийский столп мог
означать Александрову колонну в Петербурге или что кто-нибудь из его современников (тот же император) или из потомков мог бы эти памятники отождествить. В пушкинские времена с этим было четко: Александров, Александровский – от имени, александрийский – от города Александрии. В принципе, в 1881-м, когда Бартенев опубликовал пушкинский текст, действовали те же правила словообразования. Но живой язык подвижен, и строгие грамматические нормы образования и употребления слова по разным причинам (не последняя из них – всякого рода поэтические вольности художников) со временем ослабевают. То, что казалось невозможным в поэзии первой трети XIX века, посчитали вполне допустимым в его последней трети – после метафорического буйства Бенедиктова, словотворчества Тютчева, зыбкой образности Фета. Читающая публика конца XIX века отождествила александрийский столп и Александрову колонну, легко списав на поэтическую вольность грамматическую неловкость называния памятника. Тем более что великий архитектор Опост Монферан, устанавливая в 1834 году на Дворцовой площади в Петербурге в честь победы над Наполеоном памятник Александру I, явно отталкивался от Вандомской колонны (Наполеонова столпа) – тоже чуда искусства, возведенного по приказу Наполеона в Париже в честь его побед. Все сходилось и отлично рифмовалось друг с другом: получалось, что замена Жуковского была вынужденной и что он блестяще вышел из щекотливого положения. Ведь Александрову колонну приказал поставить Николай I, она его детище. И, стало быть, если этот памятник имел в виду Пушкин, то Жуковский не просто отводил от покойного друга грозу августейшего гнева, но, тонко маневрируя, побуждал императора добром вспоминать поэта. Однако Пушкин имел в виду вовсе не тот памятник, к которому повели следы от установленного Жуковским Наполеонова столпа. Подменив памятник, Жуковский разорвал связи пушкинского стихотворения с одой Горация «К Мельпомене». Точнее, поскольку он не тронул пушкинского эпиграфа из этой оды – «Exegi monumentum» («Я воздвиг памятник»), – связь с ней стала формальной: эпиграф в этом случае указывает всего только на источник пушкинского текста. Нечего говорить о том, что формальными такие связи сохраняются и с возвращением в стихотворение Пушкина александрийского столпа, если принять его за Александрову колонну. Но если относиться к александрийскому столпу, исходя из законов языка, обязательного для Пушкина и его современников, – то есть как к памятнику, поставленному в Александрии, – то связи пушкинского стихотворения и горацианской оды оживут, станут естественными – такими, какими и устанавливал их Пушкин. Несомненно, он обратил внимание на то, что в своей оде римский поэт возносился собственным творчеством «выше пирамид», которые вместе с шестью другими памятниками были объявлены древними семью чудесами света. Одно из подобных чудес соорудили александрийцы – поставили на острове Фарос рядом с городом невероятный для своего времени по высоте (120 метров!) маяк, названный Фаросом александрийским. Потому и вознес над ним Пушкин свой «нерукотворный» памятник, что с огромной высоты, из баснословного далека легендарный маяк помогал людям ориентироваться во тьме и в безбрежном пространстве. Сопоставляя с таким его качеством искусство, Пушкин уверенно возглашал «нерукотворную» светоносность «выше» рукотворной. И этим добавлял аргументов убежденности Горация в том, что неподвластное времени и любым проявлениям стихии, способное удержать в себе навеки дух и душу художника его творчество есть восьмое чудо света. Вот главное, в чем перекликаются ода Горация и стихотворение Пушкина, При всем при этом, если Горация (и следующего за ним Державина в стихотворении «Памятник») занимает, какие именно его новации навсегда удержит в себе созданное им «восьмое чудо света», то Пушкин не озабочен увековечением каких-то своих приоритетных притязаний. Мысль, впервые сформулированная Горацием, стала темой стихотворения Пушкина. Опираясь на свой художнический опыт, он провозглашает условия, на которых возможно явить миру восьмое чудо света. Эти условия – абсолютное понимание творцом вековечных законов искусства и непременное его, творца, личное бескорыстие. Если б Жуковский понял, о чем пишет Пушкин, он бы оставил легендарный древний маяк в покое. Но, увы, не поняв значения этой важнейшей детали стихотворения, он ее убрал. И больше того! Подменив маяк памятником конкретному историческому деятелю, Жуковский неизбежно вводил в стихотворение элемент состязательности, якобы присущей его автору. А на фоне соперничества человека с кемто его декларации о личном бескорыстии, о равнодушии к «хвале и клевете» звучат не слишком убедительно. Вот почему иные пушкинисты усомнились в их искренности, а такой авторитетный исследователь, как С. Бонди, категорически написал о стихотворении, «что Пушкин ни за что не стал бы публиковать его при жизни», что оно «написано было для потомков, с которыми он мог свободно говорить и откровенно высказывать свое понимание великого значения своего nворчества…»10. Ведь они оценивали решение темы, которую Пушкину навязали, а которой он сам в стихотворении и не помышлял.

3

«Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей». Да, прав С. Фомичев: этими строчками Пушкин определил «сущность онегинского скепсиса»11. Но Фомичев привел им в параллель строку из другого пушкинского произведения – из стихотворения «Наполеон»: «Ты человечество презрел» – и заговорил о «наполеоновской черте» заглавного героя романа в стихах Пушкина. В принципе, все это не вызывало бы возражений, если б цитированная Фомичевым строчка не оказалась в стихотворении, которым Пушкин откликнулся на известие о смерти Наполеона. Заканчивается оно так:

Да будет омрачен позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Хвала! он русскому народу

Высокий жребий указал,

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

Казалось бы, такие строки, корреспондируя с началом стихотворения: «Чудесный жребий совершился; / Угас великой человек», достойно завершают его патетическое звучание. Пафос этих пушкинских стихов понятен. Непонятно только, каким образом может вписаться в эту патетику характеристика «великого» покойника: «Ты человечество презрел»! Дело даже не в том, что подобная характеристика нарушает общеизвестное «о мертвых или хорошо, или ничего», но в том, что автор, по своим же собственным словам, выставляет себя на всеобщее «позорное» обозрение, проявляя «малодушие», свойственное обывателю, пинающему мертвого льва:

Когда надеждой озаренный

От рабства пробудился мир,

И галл десницей разъяренной

Низвергнул ветхий свой кумир;

Когда на площади мятежной

Во прахе царский труп лежал,

И день великий, неизбежный –

Свободы яркий день вставал –

Тогда в волненьи бурь народных

Предвидя чудный свой удел,

В его надеждах благородных

Ты человечество презрел.

В своё погибельное счастье

Ты дерзкой веровал душой,

Тебя пленяло самовластье

Разочарованной красой.

И обновленного народа

Ты буйность юную смирил,

Новорожденная свобода,

Вдруг онемев, лишилась сил;

Среди рабов до упоенья

Ты жажду власти утолил,

Помчал к боям их ополченья,

Их цепи лаврами обвил.

Скажут: но стихотворение «Наполеон» написано молодым поэтом в 1821 году, когда Пушкин мог не осуждать, а как раз восхищаться тем, кто презирал человечество. Как восхищался такими людьми Байрон. Да и.сам Пушкин разве не испытывал нечто подобное, когда писал в 1823м: «Паситесь, мирные народы! / Вас не разбудит чести клич. / К чему стадам дары свободы? / Их должно резать или стричь»? Испытывал, конечно. Однако «самовластье», пусть и «разочарованной красой» пленяющее здесь пушкинского героя, никогда и ничем не пленяло самого поэта – ни в юности (помните, еще в «Вольности»: «Самовластительный Злодей! / Тебя, твой трон я ненавижу»; 1817 год), ни в зрелости. Самовластный режим, установленный Наполеоном, не мог вызвать приязни или одобрения Пушкина. И, стало быть, упоминание о таком деянии Наполеона возмущало тень скончавшегося императора именно укором. Но может быть, Пушкин демонстрирует здесь свою объективность? Нет, этого не может быть! Не мог он не понимать, что инвективы в адрес усопшего не вписываются в жанровую природу поэтики надгробного слова, которым является его стихотворение. А о том, что он сознавал его вписанным именно в такую поэтику, и говорит концовка стихотворения «Наполеон», оформившая совершенно определенный жанр, который заставил поэта, подготавливая рукопись к печати, выбросить из нее строчки и строфы, написанные, когда его замысел сквозь «магический кристалл» только вырисовывался, был не слишком четким.
Не по цензурным соображениям, как решили текстологи, а руководствуясь художнической логикой, изъял Пушкин из рукописи приведенные мною строки. Восстановив их в печатном корпусе стихотворения, публикаторы взяли смертельный грех на душу, ибо в настоящем виде эти пушкинские стихи умерщвлены! Удивительно, что этого не увидел Фомичев, написавший в общем-то дельную книгу о жанровой природе пушкинской поэзии, проанализировавший становление лирических жанров в творчестве Пушкина. Впрочем, эта волюнтаристская публикация стихотворения осуществлена так давно, что Фомичев вполне мог не только привыкнуть к нему, но и оправдать его жанровую нелогичность (как это получилось с некоторыми видными пушкинистами, принявшими всерьез слова Автора о «противоречиях» в «Евгении Онегине» и даже попытавшимися подвести под эти «противоречия» теоретическую базу).

4

Я начал статью с опечатки, затрудняющей понимание внутреннего монолога заглавного героя «Евгения Онегина». Увы, опечатка эта не единственная. Всем, конечно, памятно, что мать Татьяны в девичестве «звала Полиною Прасковью». Будущая помещица Ларина была’ большой модницей, и Ю. Лотман, комментатор пушкинского романа, подтверждает, что и в данном случае она действовала по моде тех лет. Он ссылается на книгу литератора конца XVIII – начала XIX века Ивана Долгорукова «Капище моего сердца…», на статью в ней о Прасковье Михайловне Безобразовой, которую автор «очень любил <…> и звал Полиною»12. Пушкин, как видим, не изменяет собственной привычке быть точным в деталях явления, которое описывает. Но какую Прасковью звала Полиною будущая мать Татьяны? Себя? Ведь и ее звали Прасковьей. Однако, возвращаясь в их общую с Прасковьей Лариной молодость, кузина называет ее не Полиной, а французским уменьшительным от Прасковьи: Pachette (так же? как Ларина зовет кузину Алиной – французским уменьшительным от Александры). Откройте любое нынешнее издание пушкинского романа, и вы обнаружите, что Пушкин загадал читателям неразрешимую загадку. Между тем ее не было, кажется, до того момента, когда в 1937 году появился шестой том Большого шестнадцатитомного академического полного собрания сочинений Пушкина, где о Лариной, ставшей рачительной помещицей, сказано:

Корсет, Альбом, княжну Алину,

Стишков чувствительных тетрадь

Она забыла…

И редактор тома Б. Томашевский, очевидно, не заметил ошибки наборщика: не княжну Алину забыла мать Татьяны и Ольги, а, как повсеместно печаталось до этого, – «княжну Полину», должно быть, подругу детства Прасковьи. Ну, хорошо. В. этом издании Б. Томашевский ошибки не заметил. Но почему он воспроизвел ее в десятитомном полном собрании сочинений Пушкина, выходившем несколькими изданиями, где он является комментатором почти всех томов, в частности, пятого, в котором напечатан «Евгений Онегин»? Ошибка ведь вопиющая. Не давая Пушкину завершить свою мысль, она направляет ее в ложное русло. Дело, конечно, не в том, что Ларина могла навсегда позабыть свою кузину. Это и роман не подтвердит: в седьмой его главе Прасковья повезет свою дочь Татьяну «в Москву, на ярманку невест» и остановится именно в доме княжны Алины, а не у кого-либо из многочисленных своих московских родственников. Дело в том, что пассаж о забытой вместе с другими атрибутами молодости княжне Алине сильно преувеличивает влияние кузины в тот период на будущую Ларину. Но благодаря Алине на избранника Прасковьи всего лишь надета маска героя добродетельной литературы, бывшей в ту пору в моде. А то, что Прасковья не читает этих модных книг, доказывает, что следит она за модой и ей следует, но не под руководством Алины, которая, увы, не сумела заразить кузину любовью к чтению. Итак, кроме родственницы княжны Алины была у Прасковьи еще одна подруга детства – княжна Полина, навсегда теперь исчезнувшая, ибо текст шестнадцатитомного собрания Пушкина оказался каноническим для всех публикаций в течение вот уже семидесяти последующих лет. Поэтому такой великолепный мыслитель, как Н. Коржавин, в статье «Ольга и Татьяна» («Вопросы литературы». 2003. N 5) цитируя, кого и что забыла замужняя Ларина из своей молодости, называет «княжну Алину», даже не подозревая, что следует не за Пушкиным, а за его оплошавшими публикаторами. Несмотря на предупреждение, что пишет Коржавин не о романе Пушкина, а о «важных <…> нелитературных проблемах в связи с этим романом»13, в текст ему углубляться иногда приходится, оценки – иной раз достаточно резкие – он выносит. И мне кажется, что он поубавил бы резкости, если б имел возможность читать подлинный пушкинский текст, а не тот, над которым потрудились текстологи. А они подчас распоряжались рукописями пушкинского романа весьма своеобразно. «Она истинная дочь своей матери, – пишет Н. Коржавин об Ольге, – но все-таки являет собой новую ступень в эволюции дворянской цивилизованности, так сказать, новую ступень в education sentimentale (воспитании чувств) этого слоя»14. Возможно, что это так, и хотелось бы думать, что это так и есть. Но подлинный пушкинский текст как раз именно такие вещи оставляет под вопросом, ибо роль матери в нем очерчена весьма определенно, а младшей дочери суждено выступать в основном в роли возлюбленной и музы Ленского, то есть почти до самого конца мы обречены смотреть на нее глазами не Автора, но юноши-поэта. «Тот же тип, но в другом проявлении…» – это Коржавин опять об Ольге, сравнивая ее с матерью. И Татьяна, по Коржавину, – тот же тип, но «с другим наполнением»15. А по-моему, правдоподобней было бы решить, что Татьяне предшествует двоюродная сестра ее матери Алина, любительница романов, идентифицирующая себя и своих знакомых с книжными героями. Для Алины – избранник ее кузины – Грандисон. Для Прасковьи куда важнее, что

Сей Грандисон был славный франт,

Игрок и гвардии сержант.

Учтем особенность пушкинского словаря. «Славный» у Пушкина – «известный». Публичная известность человека, как правило, горячит сердца влюбленных в него девушек, подпитывает их чувства. Вот и Прасковья старается соответствовать своему франту:

Как он, она была одета

Всегда по моде и к лицу…

В главе восьмой, впервые увидев княгиню Татьяну, Онегин оценит, что та была

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей…

А Татьянина мать, кажется, всю юность потратила на то, чтобы усвоить эти кокетливые ужимки, чтобы отвечать изысканному вкусу гвардейца:

Бывало, писывала кровью

Она в альбомы нежных дев,

Звала Полиною Прасковью,

И говорила нараспев,

Корсет носила очень узкий,

И русской Н как N французский

Произносить умела в нос…

Да, абсолютно прав Коржавин – «у Пушкина нигде нет презрительного отношения к обыкновенности»16. Пушкин вообще не выказывал презрения к кому-либо из своих героев. Но пошлости он не прощал. Не любил ее. Вот и здесь, сняв модный грим с вышедшей замуж Лариной, открыл ее весьма малопривлекательную сущность:

Она меж делом и досугом

Открыла тайну, как супругом

Самодержавно управлять,

И все тогда пошло на стать.

Она езжала по работам,

Солила на зиму грибы,

Вела расходы, брила лбы,

Ходила в баню по субботам,

Служанок била осердясь…

«Все это мужа не спросясь», – отметает Автор возможные подозрения на влияние мужа на жену. Опираясь на роман и отталкиваясь от него, Коржавин заглядывает далеко за его пределы – во времена Татьяниных и Ольгиных правнучек и праправнучек. Какое образование дали им правнуки Онегиных (а точнее сказать – Базаровых или Райских), известно. К чему это привело, вряд ли могли представить себе не только пушкинские герои, но и герои Тургенева, Гончарова, Островского и даже Льва Толстого. Но в самом романе нет даже намека на зачатки феминистских претензий героинь. Я не утверждаю, что Коржавин этого не видит (видит, конечно), я просто констатирую факт. Письмо Татьяны Онегину показывает, что та сознает свое предназначение: быть верной супругой и добродетельной матерью. А то, что она «в семье своей родной / Казалась девочкой чужой», говорит о ее потребностях, какие не могла удовлетворить ее семья, быт которой так выразительно обрисован Пушкиным в романе:

Они хранили в жизни мирной

Привычки милой старины;

У них на масленице жирной

Водились русские блины.

Им квас как воздух был потребен,

И за столом у них гостям

Носили блюда по чинам.

Понимаю возможное недоумение читателей (и Коржавина в их числе). Они привыкли к тому, что никакого пропуска строк в этой – тридцать пятой строфе главы второй нет, что плюс к тому, что я уже процитировал о Лариных, те еще говели два раза в год, любили круглые качели, хоровод и подблюдные песни, умилялись молебну в Троицын день. Но точки, обозначающие пропуск всего этого, не мои, а пушкинские. Такой он печатал строфу во всех прижизненных изданиях главы (она дважды выходила отдельно) и романа. А те строки, которые Пушкин заменил точками, он оставил в рукописи. Отмобилизовавшие их оттуда в текст публикаторы очень серьезно исказили пушкинский замысел, который как раз и состоял в том, чтобы с предельной выразительностью охарактеризовать быт семьи Лариных. Нетрудно понять, почему Автор у Пушкина ведет речь исключительно и только о кулинарных, гастрономических пристрастиях хозяев: подобные пристрастия стали смыслом существования Дмитрия Ларина и семьи при его жизни. Недаром только что процитированной мною строфе предшествует другая, заканчивающаяся рассказом о соседских посиделках у Лариных: «Проходит время; между тем / Прикажут Ольге чай готовить, / Там ужин, там и спать пора, / И гости едут со двора». А начало этой строфы вполне способно объяснить тайну, которую постигла Прасковья Ларина, «как супругом / Самодержавно управлять»:

…муж любил ее сердечно,

В ее затеи не входил,

Во всем ей веровал беспечно,

А сам в халате ел и пил…

Поняв, что путь к самодержавному владычеству в семье лежит через желудок мужа, Прасковья, вероятно, зорко следила, чтобы с этой стороны Ларин был бы всегда удовольствован. «Спокойно жизнь его катилась…» – Автор констатирует, что ей это удалось: муж недовольства не выказывал. «Он был простой и добрый барин», – скажет Автор о нем в надгробном слове. Но надпись на могильном памятнике супругу Лариной отзовется легкой иронией: Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, Господний раб и бригадир Под камнем сим вкушает мир. Ибо слово «вкушает» слишком уж напоминает о том главном занятии, которому предавался в семейной жизни «смиренный грешник», – «ел и пил». Да и умер он, не успев поднести ложку ко рту, – «в час перед обедом»! С обычаем носить блюда «по чинам» мы столкнемся и в «Дубровском», где именно таким образом потчует гостей вельможный Троекуров. Для него это еще один способ хамить другим. Его обширная власть над окружающими никем не оспаривается. Но бывший полковой командир (если он вышел в отставку с повышением чина) или бывший командир бригады, состоящей из двух или трех полков (если он в армии дослужился до бригадира), Дмитрий Ларин не мог, конечно, претендовать на верховенство среди деревенских соседей. Да и не он, как я уже сказал, главенствовал в доме. Ну, а его жене для чего было поддерживать на званых обедах при жизни мужа этот лишенный демократизма старинный обычай? Она, как сказал о ней Автор, «вела расходы». Носить блюда по чинам давало ей возможность придерживаться строгой экономии. «При таком порядке, – объясняет знаток русской старины Ю. Лотман, – малочиновные гости видели перед собой почти пустые блюда, а дорогими винами их вообще иногда обносили»17. Экономить на муже или на комнибудь из важных для него и для нее гостей Ларина бы не посмела. А по отношению к остальным сидящим за столом она чувствовала себя намного свободнее. Вот какие сведения о супругах Лариных таил в себе подлинный пушкинский текст. Вот что сообщил он, в частности, о Лариной, подготавливая нас к ее вдовьей скаредности – к ее, к примеру, жалобному кряхтению в ответ на предложение везти незамужнюю дочь «в Москву, на ярманку невест»: «Ох, мой отец, доходу мало!» и к тому, что она будет «тащиться» в Москву целых семь дней, «боясь прогонов дорогих, / Не на почтовых, на своих…». А уж за столом на бале в честь именин старшей дочери Ларина продемонстрирует такое хлебосольство, что историк русского кулинарного искусства В. Похлебкин сокрушенно разведет руками: «…Скромное по количеству блюд меню – (пирог как закуска) с русской водкой («звон рюмок»), жаркое, запиваемое цимлянским, затем блан-манже (бламанже)…»18. К тому же «гвоздь застольной программы», как называет Похлебкин цимлянское у Лариной19, не идет ни в какое сравнение с дорогим шампанским, каким угощал Онегин Ленского, а вожделенный гостями жирный пирог оказался «пересоленным», чего, конечно, не могло быть при муже, когда Ларина следила за качеством и не хитрила, добавляя специи (соль, сахар и т.п.), призванные скрыть, так сказать, недовложение ингредиентов в то или иное блюдо. Такое свойство Лариной надо иметь в виду, оценивая первый визит в ее дом Онегина в сопровождении Ленского и последующий разговор возвращающихся назад друзей. Его Коржавин разбирает весьма подробно.

«Явились», рассказывает Автор о визите к Лариным Онегина и Ленского:

…им расточены

Порой тяжелые услуги

Гостеприимной старины.

Обряд известный угощенья:

Несут на блюдечках варенья,

На столик ставят вощаной

Кувшин с брусничною водой, –

и следующие пять строчек этой строфы главы третьей обозначит точками как пропуск чего-то менее значительного по сравнению с тем, что он сообщил об этом доме и о привычках его овдовевшей хозяйки. А что значительного он нам сообщил? Что друзей угостили вареньем и брусничной водой? Да, хоть это и покажется странным, но именно такое сообщение станет очень важной информацией. «Ну что ж, Онегин? ты зеваешь», – не укроется от Ленского некое недовольство приятеля, когда они будут возвращаться от Лариных. «Привычка, Ленской», – ответит на это Онегин. «Но скучаешь / Ты както больше», – возразит Ленский. И хотя и это Онегин станет отрицать: «Нет, равно», его беспокойное состояние сейчас же даст о себе знать: Однако в поле уж темно; Скорей! пошел, пошел, Андрюшка! Какие глупые места!
Последняя фраза показывает, что он явно раздражен. Чем? Надвигающейся темнотой? Боязнью, что кучер Андрюшка собьется с пути? Нет, конечно. Он продолжает, показывая, что мысли его все еще занимает дом, откуда они выехали:

А кстати: Ларина проста,

Но очень милая старушка…

Что ж, понравиться потенциальному жениху своей дочери было невероятно важно для Лариной. Но Онегин вдруг прерывает рассказ о своих впечатлениях:

Боюсь: брусничная вода

Мне не наделала б вреда.

Но это только кажется, что прерывает. Автор ведь заострял наше внимание на кувшине с брусничной водой, который поставила для гостей Ларина. Можно не сомневаться: если б Онегин знал, что брусничная вода ему наделает вреда, он бы ее пить не стал. И очень трудно поверить в то, что до этого он вообще не пробовал брусничной воды… Между тем, потому и заговорил он о свойствах ларинской брусничной воды, что прислушивается к себе. Подтверждает, что она свое вредное дело делает, и поторапливанием кучера, и тем, что в сердцах обругал даже невинный пейзаж: «глупые места». «Я считаю необходимым, – пишет Коржавин, – опровергнуть репутацию Ольги как патентованной дуры. На чем она основана? Больше всего на следующем определении Онегина, что ее лицо выглядит:

«…Как эта глупая луна

На этом глупом небосклоне».

Но эти слова – Онегин злословит – больше говорят об ее внешности, а не об ее уме. Судите сами:

«В чертах у Ольги жизни нет.

Точь в точь в Вандиковой Мадоне:

Кругла, красна лицом она,

Как эта глупая луна

На этом глупом небосклоне»»20.

Но глупая луна и глупый небосклон явно родственны «глупым» местам, обруганным Онегиным, и свидетельствуют о его желчности, вызванной недомоганием. Онегин не задается вопросом об уме Ольги и, следовательно, вовсе не считает ее «патентованной дурой». Он только сравнивает сестер, причем делает это невольно, не желая обидеть Ленского. О том, что Онегин в первое свое посещение Лариных так и не разобрался, в какую из сестер влюблен Ленский, или (это скорее всего!) не верит тому, что ему открылось, свидетельствует его осторожный вопрос: «Скажи: которая Татьяна?» Именно: не Ольга, а Татьяна! Прямо спрашивать о предмете страсти юноши-поэта, о его музе Онегин не решается. Однако ответ Ленского потрясает его. И он не удерживается от… оскорбления?.. да нет же – от констатации факта: «Я выбрал бы другую, / Когда б я был как ты поэт. / В чертах у Ольги жизни нет». Как нет жизни в чертах красавицы Мадонны Ван Дейка. Конечно, такая констатация не радует Ленского, но ведь и не оскорбляет! Он, который много и восторженно описывал Онегину Ольгу, понимает, что тот смотрит на нее именно как на «предмет и мыслей, и пера, / И слез, и рифм et cetera» друга. В конце концов, мадонны, которых рисовал Ван Дейк, тоже были музами художника. И восприятие их зрит елями – частное дело воспринимающих. Да, «Владимир сухо отвечал / И после во весь путь молчал». Однако при всем при том их отношения очень скоро наладились. Вряд ли они вообще бы наладились, если б Онегин, как пишет Коржавин, расходился в оценке Ольгиной внешности с Автором, утверждавшим, что портрет этой девушки «очень мил». «Какое уж тут «мил», – иронизирует Коржавин, – если «кругла, красна лицом она». Но на то он и Онегин, чтобы злословить»21. Злословит ли здесь Онегин? Нет. Об этом писал еще Набоков, напомнив о старинном значении прилагательного «красный» – «красивый»: «Для меня «красна лицом» означает «пригожа», а не «краснолица». Красное, т.е. отливающее красным оттенком, лицо означает приступ грубого бешенства, или же высокое кровяное давление, или вспышку гнева, или нахлынувшее чувство стыда и т.п., так что употребленный в этом смысле эпитет был бы явно неподходящим, чтобы с его помощью охарактеризовать румяную Памелу или румяную мадонну, подразумеваемую Онегиным»22. А будь прав Коржавин, дело миром бы не кончилось. Оскорбления Ольги пылкий, порывистый Ленский бы не перенес. Его дуэль с Онегиным воспоследовала бы много раньше, чем она состоялась в романе на самом деле. Главное, чего не смог здесь понять Коржавин, – Онегин досадует не на Ольгу, а на себя, угостившегося у Лариной брусничной водой. Все его раздражение: «глупые», «глупая», «глупом» – внешняя примета такой досады. Но как Коржавин мог это понять, если он читал искаженный текст, скрадывающий как раз то, что явилось причиной разлития желчи у Онегина!

5

Пора делать выводы. Незадолго до смерти А. Чудаков мечтал о «тотальном» комментарии к «Евгению Онегину»: «Чем санки, на которых едет Онегин к Талону, отличаются от деревенских? Велики ли? Где на них обычно ездили? Открытые они или закрытые? Сколько лошадей? Какова запряжка? Русские? Немецкие (без дуги)? С постромками или оглобельные?»23. Да, подобный комментарий не заменят ни имеющиеся уже комментарии к роману Н. Бродского, Ю. Лотмана, В. Набокова, А. Тархова, Н. Шанского, ни двухтомная «Онегинская энциклопедия». Но прежде, чем комментировать текст, неплохо бы установить, кому он принадлежит, – Пушкину или публикаторам. А здесь работы только с одним «Евгением Онегиным» – непочатый край! К примеру, понятно еще, когда советские текстологи, прочтя о нововведениях Онегина-помещика в духе почитаемого им Адама Смита («Ярем он барщины старинной / Оброком легким заменил») и о реакции на это крестьян («Мужик судьбу благословил»), выбросили этого печатавшегося во всех прижизненных пушкинских изданий «мужика» и вставили из пушкинского черновика тот вариант, который их больше устраивал идеологически: «И раб судьбу благословил». Но совершенно не понятно, для чего нужно было передавать атмосферу в театре, куда по заведенному порядку явился Онегин, в таком виде:

…Где каждый, вольностью дыша,

Готов охлопать entrechat,

Обшикать Федру, Клеопатру,

Моину вызвать (для того, Чтоб только слышали его)?

Неужто и здесь соблазнились «идеологическим» словцом? А ведь «критикой дыша», как напечатано опять-таки во всех прижизненных изданиях, намного точнее передает суть авторской иронии: именно в критику обывателя, притворяющегося ценителем, направлены язвительные стрелы повествователя.

А как записал и напечатал Пушкин при жизни («Северные цветы на 1832 год») знаменитую максиму, которую в трагедии «Моцарт и Сальери» произносят оба его героя? У Моцарта она с тире, усиливающим убежденность: «Гений и злодейство – / Две вещи несовместные. Не правда ль?» У Сальери, который повторяет ту же фразу после совершенного им злодеяния, тире перед предикативным определением отсутствует: он словно проборматывает Моцартову максиму, словно начинает вдумывается в ее смысл, пытаясь не впасть в надвигающееся паническое состояние: «ужель он прав?», стараясь стряхнуть с себя паническое наваждение: «Гений и злодейство / Две вещи несовместные. Неправда…» Ну и где теперь это тире, присутствующее у Моцарта и отсутствующее у Сальери? Вместо него в реплике Моцарта публикаторы поставили запятую и даже не удосужились хотя бы в «других вариантах» указать на пушкинскую пунктуацию. А ведь, помимо прочего, тире и его отсутствие в репликах персонажей свидетельствовали, что Моцарт и Сальери вкладывают в понятие гения разный смысл, подобный тому, о каком пишет в своей статье Е. Абдуллаев (печатается в этом же номере журнала). Не зря ведь так пренебрежителен Сальери » Бомарше, о чьем даре высоко отзывается простодушный Моцарт, убежденный, что любой художник, как жрец «единого прекрасного», не способен на. злодейство. И не зря Сальери ссылается на легенду о злодеянии «Бонаротти» – Микеланджело, гениальность которого для него, Сальери, несомненна. Убежден, знай Е. Абдуллаев о моцартовском тире, его аргументация обрела бы большую весомость, а запятую очень легко не заметить! Множить примеры не буду. Хотя мог бы. Подобных вещей очень немало. Но, думаю, что читатель уже понял мою мысль. Поймет и почему я заканчиваю статью на пессимистической ноте. Некогда А. Чичерин вспоминал о том, что в его юности пушкинские «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», о «ночном шепоте», в который вслушивался поэт, заканчивались совсем не так, как они заканчиваются в теперешних изданиях.

В нынешних:

Я понять тебя хочу,

Смысла я в тебе ищу…

А в тех, на которых формировался Чичерин, последней строчкой было: «Темный твой язык учу». «Мне хочется повторять эту строчку, – восклицает исследователь, – чтобы читатель ее запомнил и твердо знал, как на самом деле заканчиваются «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы»». И перед этим: «Замена этой логически необходимой строки вялой, газетной строчкой «Смысла я в тебе ищу», внесение дурной рифмы, невозможной в завершенном стихотворении Пушкина…»24. Между тем, «вялая, газетная строчка» с «дурной» рифмой несколько раз варьируется в черновой пушкинской рукописи. Ею рукопись и завершается. А вот строчки про желание учить «темный язык» в пушкинских бумагах не оказалось. Наборной рукописи не сохранилось, ясно только, что строчка в ней не могла быть вписана рукою Пушкина: стихотворение появилось после смерти поэта в том самом издании 1841 года, которое подготовил к печати Жуковский. Ему и приписывают эту редактуру. И не без оснований: большинство его стихотворений являет собой готовность учить «темный», «ночной» язык. Возможно, что он так подправил представившуюся ему небрежной пушкинскую рифму, хотя для самого Пушкина эта небрежность была значимой, показывающей, что вряд ли он найдет смысл во враждебном ему «ночном шепоте». Но – что делать? – Чичерин с детства привык к правленым стихам, привык к их интерпретации, к тому, что так и только так мог выражать себя Пушкин!

Время идет, и непушкинские стихи продолжают искажать образ Пушкина. Вот совсем недавно довелось прочитать в одной газете мнение известного критика, что Пушкин как бы предвидел, как бы предчувствовал то, что станет занимать Достоевского. И думаю, что большинство с этим согласилось. Хотя, на мой взгляд, нет в России более разных, абсолютно не похожих друг на друга художников. Этого, судя по знаменитой его речи, даже и сам Достоевский не сознавал. Ведь и он читал не подлинного Пушкина, а того, над чьим текстом усердно поработали публикаторы вроде Жуковского. Воссоздать для читателя настоящего, не придуманного текстологами Пушкина – дело очень нелегкое, почти неподъемное: шутка ли! – заставить читателя отречься от того, что давно уже вошло в его сознание. И не только его, но его отцов и дедов! Как точно подметил однажды Андрей Битов, «сознание – вещь устойчивая – всегда там, где окопалось»25. Да, человеческое сознание по природе своей консервативно. Тем более в отношении фактов, которые давно уже восприняты как неоспоримая истина.

  1. Набоков Владимир. Комментарий к «Евгению Онегину» Александра Пушкина. М.: НПК «Интелвак», 1999. С. 34.[]
  2. См., к примеру, Шапир М. Какого «Онегина» мы читаем? // Новый мир. 2002. N 6, Шапир М. К спорам о текстологии «Евгения Онегина» // Новый мир. 2003. N 4.[]
  3. Н. Францова пишет, что в имеющемся у нее факсимильном издании «Онегина» 1837 года точка с запятой присутствует, в моем факсимильном издании романа того же года на месте точки с запятой стоит запятая. Так может, речь идет об опечатке в части тиража? []
  4. Бродский Н. Л. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». М.: Мир, 1932. С. 7.[]
  5. Тынянов Ю. Н. О композиции «Евгения Онегина» // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 58.[]
  6. Лотман Ю. М. Роман в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Спецкурс // Лотман ЮМ. Пушкин. Биография писателя. Статьи и заметки 1960 – 1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб.: Искусство-СПБ, 1995. []
  7. Архангельский А. Н. Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник». М.: Высшая школа, 1990.[]
  8. Пушкинские цитаты приводятся по изд.: Пушкин. Полн. собр. соч. в 16 тт. М. -Л.: Изд. АН СССР, 1937 – 1959. Мои подчеркивания в цитатах обозначены жирным шрифтом.  []
  9. Пушкин. Указ. изд. Т. 12. С. 317. []
  10. Бонди С. О Пушкине: Статьи и исследования. М.: Художественная литература, 1978. С. 460, 462[]
  11. Фомичев С. А. Поэзия Пушкина: Творческая эволюция. Л.: Наука, 1986. С. 161. []
  12. Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий. Пособие для учителя. Изд. 2-е. Л.: Просвещение, 1983. С. 203. []
  13. Коржавин Н. Ольга и Татьяна // Вопросы литературы. 2003. N 5. С. 152[]
  14. Коржавин. Н. Указ. соч. С. 157.[]
  15. Там же. С. 158[]
  16. Коржавин. Н. Указ. соч. С. 153. 187 []
  17. Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий. С. 206. []
  18. Похлебкин В. В. Из истории русской кулинарной культуры. М.: Центрполиграф, 2003. С. 154. []
  19. Там же. []
  20. Коржавин Я. Указ. соч. С. 160 – 161.[]
  21. Коржавин Н. Указ. соч. С. 161. 22 Набоков В. Указ. соч. С. 329.[]
  22. Набоков В. Указ. соч. С. 329[]
  23. Чудаков А. К проблеме тотального комментария «Евгения Онегина» // Пушкинский сборник. М.: Три квадрата, 2005. С. 211. []
  24. Чичерин А. В. Очерки по истории русского литературного стиля: Повествовательная проза и лирика. Изд. 2-е дополн. М.: Художественная литература, 1985. С. 344, 342 – 343. []
  25. Битов А. Статьи из романа. М.: Советский писатель, 1986. С. 262. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2008

Цитировать

Красухин, Г.Г. Будет ли когда-нибудь прочитан Пушкин? / Г.Г. Красухин // Вопросы литературы. - 2008 - №1. - C. 171-195
Копировать