№2, 2019/Обзоры и рецензии

Бахтин в Шанхае. «Уроки китайского» для бахтинистики

DOI: 10.31425/0042-8795-2019-2-207-233

Сегодня и сторонникам бахтинской теории, и ее оппонентам очевидно, что имя и научное наследие мыслителя прочно вошли в канон гуманитаристики, а сам М. Бахтин занял уникальное место в историческом процессе формирования новой парадигмы гуманитарного знания. Однако масштабы бахтинского «присутствия» имеют и свои негативные последствия: его методология подчас подменяется набором устоявшихся формул и штампов, не имеющих, помимо формального созвучия, ничего общего с идеями автора «Поэтики Достоевского» и «Творчества Франсуа Рабле…», а его имя оказывается в общем ряду гуманитарных «святцев», нудно перечисляющих знаковые фамилии — от М. Бахтина и Ю. Тынянова до М. Фуко, Ж. Делеза, Ф. Джеймисона, К. Гинзбурга и пр. и пр. Очевидно, что Бахтин, ушедший из жизни более сорока лет назад и никогда не стремившийся к популяризации своих идей, не несет за это ответственности. Впрочем, активное обращение к Бахтину в ситуации кризиса 1960-х на Западе и последовавшего за ним «расставания со структурализмом» (В. Живов, А. Тимберлейк) в значительной степени мотивировалось потребностью нащупать если не методологию, то хотя бы новую технологию определения места человека в стремительно меняющемся культурном и социальном пространстве, где ключевые понятия Бахтина — от «карнавала» и «полифонии» до «диалогизма» — становились своего рода основой общегуманитарного коммуникативного кода, при помощи которого участники диалога могли найти точки соприкосновения.

Современный исследователь рецепции бахтинских идей с неизбежностью вынужден принимать реалии сегодняшнего бытия «бахтинского слова», когда, с одной стороны, существует «Бахтин-light» в виде полутора десятков расхожих цитат, кочующих по страницам различных изданий на различных языках, а с другой, ощущается потребность в серьезном разговоре о научном наследии Бахтина, его истоках и этапах эволюции в контексте интеллектуальной истории России и мира ХХ века, о сегодняшнем потенциале его методологии, распространяющейся далеко за пределы традиционных филологии и философии.

Все это нашло отражение в работе XVI Международной Бахтинской конференции, которая получила название «Бахтин в постреволюционную эпоху». Она состоялась в сентябре 2017 года в Шанхае и стала для принимавшего в ней участие автора толчком и к осмыслению состояния бахтинских исследований в мире, и к выявлению некоторых тенденций, особенно заметных на фоне того, как исследуют Бахтина, в частности, в далеком Китае.

Немного предыстории

Как известно, относившийся к Бахтину с немалым пиететом Ю. Лотман почти полвека назад в шутку предположил скорое возникновение науки «бахтинологии» [М. Бахтин... 1991: 6]. Вскоре о бахтинологии заговорили вполне всерьез, а к середине 1990-х сформировалось и ее неприятие, причем не только среди тех, кому Бахтин был далек и даже враждебен, но и среди людей самого близкого бахтинского круга. В этом смысле была более чем показательна реакция С. Бочарова. В известной статье «Событие бытия. О M. M. Бахтине» он отмечал, что

школы Бахтина в теории литературы нет. Как и в литературе о Достоевском: знаменитая книга произвела переворот в мире мысли, но она оказалась не очень нужна нашей армии «достоевсковедов». Направления в изучении Достоевского она не породила, как и в целом школы в литературоведении Бахтин не породил, но породил, к сожалению, бахтиноведение. И сегодня мы должны констатировать странный разрыв между этой новой дисциплиной, бурно разросшейся (вначале на Западе и в Америке, а теперь и у нас) и обособившейся на манер особой секты в науке, и реальными плодами действия его мысли [Бочаров 1999: 508].

Резкость и даже некоторый радикализм позиции автора объяснялся многими причинами не только научного характера. Не без греха была и бахтинистика 1980-х — начала 1990-х, когда решительно взялась осваивать наследие мыслителя, не всегда понимая, с чем она в реальности имеет дело, допуская немало ошибок и промахов и создавая то, что С. Бочаров остроумно и безжалостно определил как «туман современной «бахтинологии»» [Бочаров 1999: 519].

Процитированное суждение вряд ли полностью объективно: усилиями В. Махлина, К. Исупова, Н. Николаева, Л. Гоготишвили и других уже тогда создавались контуры научных подходов к философско-эстетическому наследию Бахтина, вносили коррективы и важные дополнения в бахтинскую биографию Н. Паньков, В. Лаптун, Л. Максимовская, определяли границы бахтинской поэтики С. Бройтман, Н. Тамарченко, И. Шайтанов, предпринимали попытки пересмотреть устоявшиеся представления о ключевых бахтинских идеях М. Холквист, К. Кларк, Г. Морсон, К. Эмерсон, Д. Шеппард.

Жизнь полна парадоксов, и слова Бочарова о бахтинском невольном соучастии в трансформации собственной научной судьбы поразительным образом проецируются на то, как складывался диалог младшего «круга Бахтина» и исследователей бахтинского творчества в процессе подготовки и издания собрания сочинений. Вспоминая мысль Г. Винокура о категории судьбы как «теоретическом начале в истории личной жизни», С. Бочаров замечал: «»Теоретическое начало» в союзе с ходом истории (и с ним сливаясь, как это бывает на столь значительных путях, каким была биография Бахтина), по-видимому, сработало и тридцать лет спустя, и участники события стали его орудиями, как ни странно, включая отчасти и самого героя» [Бочаров 1999: 507—508]. Точно так же — в ходе подготовки и издания собрания сочинений Бахтина — С. Бочаров, В. Кожинов, Л. Мелихова, распознавая и комментируя бахтинские тексты, вступая в продуктивный научный диалог с исследователями его творчества, сами становились частью современного бахтиноведения. И примечательно, что одним из наиболее ярких образцов того, как следует работать с текстом Бахтина, расширяя его биографический и историко-литературный контекст, уточняя научные позиции автора, стали комментарии С. Бочарова к двум редакциям книги о Достоевском [Бахтин 2000: 431—543; Бахтин 2002: 467—505] и написанная по их мотивам статья (почти трактат) «Бахтин-филолог: книга о Достоевском» [Бочаров 2006].

Очевидно, что с выходом шести томов собрания сочинений Бахтина должен был наступить новый этап осмысления бахтинской теории и в отечественной, и в мировой гуманитаристике. Все, что происходило до этого: появление конкретных текстов о Бахтине и его идеях, а также подходов, сформировавшихся в период между выходом «Проблем творчества Достоевского» (1929) и 5-м томом, открывшим в 1996 году бахтинское собрание сочинений, — стало достоянием истории бахтиноведения.

Контуры бахтинской рецепции 1920—1980-х в целом обозначены, участники ее — от А. Луначарского, А. Бема, П. Бицилли до В. Виноградова, А. Лосева, Р. Якобсона и других — известны. Нужно упомянуть и «дописьменный» этап, когда идеи и неопубликованные тексты Бахтина становятся предметом обсуждения в широком круге его друзей и знакомых, примером чего служит отзыв М. Кагана. В 1922 году он писал Н. Бердяеву: «Будь Михаил Михайлович Бахтин в Москве, он был бы, несомненно <нрзб (одним из? — О. О.)> талантливейших членов ВАДК (Вольная академия духовной культуры. — О. О.)» [Каган 2004: 639].

Как ни удивительно, период с конца 1980-х до середины 1990-х, то есть рождение постсоветского бахтиноведения, осмыслен и описан гораздо хуже и нуждается в объективной реконструкции, тем более что антиреконструкции уже предлагаются самому широкому читателю (подробнее см.: [Осовский 2018]).

На фоне победоносного марша по планете «Бахтин-light», превратившегося чуть ли не в самого цитируемого гуманитария в России и на Западе, профессиональное бахтиноведение выглядит малым островком, происходящее на котором интересно не самому большому кругу профессионалов. Однако роль Бахтина в развитии современного гуманитарного знания столь значительна, а его идеи столь масштабны, что превращают разговоры и споры вокруг него в важную часть перевода ключевых понятий современной гуманитаристики на новый уровень, соответствующий вызовам цивилизации. Станут ли разработанные Бахтиным принципы романной полифонии основой полифонического мышления, определяющего характер эволюции искусственного интеллекта; окажется ли диалогизм Бахтина работающим в диалоге «я» и «другого», где «другим» могут стать и нейронные сети, а образ «другого» создается при помощи гаджетов, возникает в мессенджерах и курсирует в социальных сетях, порождая все новых и новых двойников, — вот лишь малая толика вопросов, возникающих перед исследователем современного мира, в котором очевидно разделенные, по столь ценимому Бахтиным Г. Риккерту, «науки о природе» и «науки о культуре» переживают этап нового слияния.

Об этом много говорилось в кулуарах конференции в Шанхае, а возможности новых технологий были наглядно продемонстрированы во время выступлений участников из России и США в режиме видеоконференций.

Китай: задание на завтра или повторение пройденного?

История китайского бахтиноведения насчитывает почти сорок лет и может служить поучительным примером восприятия идей русского мыслителя научным сообществом страны, идеология которой, методологические установки в сфере общественных и социальных наук и сама практика освоения новых пластов гуманитарного знания заметно отличались от практики советской. В осмыслении и последующей адаптации ключевых идей Бахтина, в их интеграции в живой научный контекст просматриваются примечательные тенденции, в частности, то, как всплеск интереса к Бахтину в мире определил обращение к его наследию китайских гуманитариев, решительно искавших новых методологий и научных практик, пытавшихся соединить традиционный китайский научный и культурный дискурс с языком современной науки.

Не могу не отметить геополитический и отчасти географический казус, характерный для восприятия наследия Бахтина на Востоке. На взгляд из Пекина, Шанхая или Нанкина, мысль Бахтина идет с Запада так же, как идеи французского структурализма, английского и американского деконструктивизма, европейского феминизма или постколониализма. В этом смысле видимый России антагонизм Востока и Запада при сопоставлении идей Бахтина и учеников русских формалистов из Парижа и Праги китайскому глазу почти не заметен, оттого сегодняшнее китайское литературоведение, органично вбирающее в себя и Бахтина, и Лотмана, и западный структурализм и постструктурализм, мудро руководствуется принципами китайской кухни, которая свободно сочетает самые, казалось бы, несочетаемые ингредиенты. Как показала прошедшая конференция, осознание потребности в новой методологии для гуманитарных наук — при явном отказе от значительной части идеологических постулатов и штампов прошлого — ведет к своеобразной конвергенции, при которой голоса М. Бахтина, М. Бубера, М. Шелера, Ю. Кристевой, Ц. Тодорова, М. Фуко, П. де Мана и других звучат почти в унисон, впрочем, с явной солирующей ролью Бахтина.

Отдадим должное китайским коллегам, к середине 2010-х годов попытавшимся осмыслить основные достижения бахтиноведения в своей стране. Полагаю, что читателям «Вопросов литературы» памятна статья президента Всекитайского общества М. Бахтина Чжоу Цичао «После и помимо понятий «полифония», «диалог», «карнавализация». Изучение Бахтина в современном Китае», в которой был представлен развернутый обзор важнейших достижений китайского бахтиноведения с начала 1980-х годов [Чжоу Цичао 2015]. Масштаб этих достижений не может не поражать: прежде всего это огромная издательская программа, включающая два вышедших собрания сочинений и практически подготовленное третье, регулярные Всекитайские Бахтинские конференции и другие научные форумы с международным участием.

Эта же мысль звучала в первый день конференции в докладе Чжоу Цичао:

Уже прошло сорок пять лет, как слова «полифония», «диалог», «карнавализация», «многоголосие», «причастность», «вненаходимость» из теории М. Бахтина стали широко использоваться в современном китайском литературоведении и в изучении гуманитарных наук в качестве основных дискурсов. За сорок пять лет китайские ученые ввели теорию полифонии Бахтина как литературоведа, теорию диалога Бахтина как философа, а также теорию карнавализации Бахтина как культуролога и подвергли эту теорию активному толкованию и применению как для интерпретации текстов китайской и зарубежной литературы, так и для размышлений в отношении методологий таких гуманитарных наук, как литературоведение, эстетика, философия и др., что привело к рождению ряда вполне плодотворных результатов [Чжоу Цичао 2017: 60—61].

Переход от этапа первого знакомства с бахтинскими понятиями к их детальному осмыслению и интерпретации, по мнению ученого, отчетливо вписывался в процесс расширения проблемного поля китайской гуманитаристики и освоения ею западных научных дискурсов, в том числе и применительно к китайской литературе и философии. Появление в арсенале китайской науки новых методов и исследовательских технологий в значительной степени облегчило ее выход на новый уровень:

Если «теория полифонии» способствовала исследованиям по эстетике романа и нарратологии в современном Китае, «теория диалога» активизировала контргегемонистский и антидогматический дух свободы у ученых-гуманитариев, а теория карнавализации стимулировала раскрытие глубокого смысла классических текстов и культурных явлений в современном китайском литературоведении и фольклористике, то «теория слова» подтолкнула современных китайских литературоведов, лингвистов и философов к исследованию самого механизма гуманитарных знаний и их культурных эффектов. Контекстуальное измерение концепций Бахтина с их богатой «интертекстуальностью» направляло взор современных китайских ученых на поле магнетического взаимодействия от слияния и стечения разнообразных теорий как по литературоведению, так и по всем гуманитарным наукам вообще. Идеи Бахтина значительно расширили пространство мышления и положительно содействовали идеологическому освобождению гуманитарных наук в современном Китае [Чжоу Цичао 2017: 61].

Впрочем, на статус «единственно верного учения» китайская интерпретация бахтинского наследия не претендует, а ее широкая востребованность не отменяет обращения к иным именам и методам:

Путешествие теории Бахтина в современном Китае отличается тремя характерные чертами. Во-первых, это междисциплинарное изучение теории Бахтина с широким охватом. Во-вторых, это более очевидная применяемость концепции Бахтина благодаря эффективному сочетанию литературной теории с литературной критикой. В-третьих, это выступление идеи Бахтина в качестве продуктивного фактора, имеющего силу излучения и отвечающего реальным потребностям в строительстве современного китайского литературоведения [Чжоу Цичао 2017: 61].

Подтверждение сказанному обнаруживается уже в широте научных сюжетов, представленных на конференции китайскими участниками. Здесь были и попытки проследить судьбу отдельных терминов раннего Бахтина и возможность их перевода на разные языки; выявить соотношение диалогизма и интертекстуальности с позиций Бахтина и Кристевой; проанализировать бахтинскую теорию интонации; описать приемы карнавализации в исторической прозе и в современном театре абсурда. Особый интерес для зарубежных участников, по определению находившихся вне пространства китайской культуры, представлял опыт наложения бахтинских моделей на собственно китайский материал — от пародии в текстах династии Мин и соответствия классических романов китайского Средневековья бахтинской жанровой модели романа до выявления особенностей диалога поколений сквозь призму отношений «я» — «другой» в современном китайском обществе (подробнее см.: [Дубровская 2018]).

И здесь мы приближаемся к самому интересному — к тому, о чем не говорит Чжоу Цичао, прекрасный специалист не только в сфере бахтиноведения, но и в исследовании творчества Достоевского. И опыт общения с китайскими коллегами, и анализ сделанных ими докладов позволяют обозначить две модели рецепции теории Бахтина в современном Китае. Одна из них ориентируется на опыт и подходы российского бахтиноведения и активно использует его наработки в собственной исследовательской практике; вторая ориентируется преимущественно на американский опыт прочтения Бахтина. Организаторам конференции был ближе именно второй подход, и это несложно заметить уже в анонсе форума [XVI International... 2017], где одним из ключевых было «диалогическое воображение», прямая аллюзия к названию американского издания бахтинских текстов из «Вопросов литературы и эстетики», осуществленного М. Холквистом [Bakhtin 1983]. Однако, по моим ощущениям, преобладает в китайском бахтиноведении все-таки первый подход, а доскональное знание российского бахтиноведения и его достижений приводит к тому, что с ориентацией на содержание книг «М. М. Бахтин: pro et contra» [М. М. Бахтин... 2001—2002] и «Михаил Михайлович Бахтин» [Михаил… 2010] сделаны не только «русские», но и «западные» тома пятитомной антологии бахтиноведческих исследований [Чжоу Цичао 2017: 86].

Нет сомнений, что сегодня китайская интерпретация бахтинской теории — продукт внутреннего потребления, не предназначенный на экспорт. Задача продолжающегося обновления гуманитарной науки в стране остается пока главной, однако демонстрируемые при этом подходы, готовность использовать имеющиеся интеллектуальные и материальные ресурсы для расширения бахтинской проблематики, явное совершенствование процесса издания бахтинских текстов позволяют предполагать, что бахтиноведение и в перспективе останется одной из наиболее интенсивно развивающихся отраслей современной китайской гуманитаристики.

Бахтин, революция и современность

Название XVI Международной Бахтинской конференции, казалось бы, требовало особого внимания к понятиям революционного и постреволюционного, к анализу взаимоотношений между революцией и эволюцией в общем контексте гуманитарных теорий XX — начала XXI века и т. д. Трудно поверить, но эти сюжеты на конференции практически не обсуждались. Не знаю, была ли тому причиной исконная преданность организаторов идеалам революции, сохраняющаяся во многом, в том числе и в огромной статуе Председателя Мао на территории Фуданьского университета, принимавшего научный форум, и в цитате «Великого Кормчего», украшающей университетские ворота, или, напротив, в уже оформившемся в сознании участников понимании того, что эпоха революций любого толка (от идеологических до научно-технических) канула в Лету и только поступательное (эволюционное) развитие политических и общественных институций, технологий и коммуникаций обеспечит будущее человечества.

Однако сюжет о революции имеет важное значение и для понимания биографии Бахтина, и для определения характера развития его мысли.

«Из революции выходящий» — эта характеристика Бахтина из заголовка известной статьи В. Махлина могла бы стать исчерпывающей характеристикой невельско-витебского периода жизни мыслителя. Отношение к революции и постреволюционным событиям Бахтина в юности и старости может быть реконструировано прежде всего по его беседам с В. Дувакиным:

Я не приветствовал Февральскую революцию. Более того, я, вернее, наш круг считали, что все это кончится очень плохо, что неизбежно… Мы знали как раз близко людей-то вот того, февральского-то… тех, которые отчасти делали, а потом, так сказать, ну, выдвинулись Февральской революцией <…> Трудовиков, к которым принадлежал сам Керенский. Одним словом, вот эту породу Керенских. Мы считали, что все эти интеллигенты неспособны управлять государством, неспособны защитить революцию Февральскую. (Если ее нужно защищать.) И поэтому неизбежно возьмут верх самые крайние, самые левые элементы, большевики. Ну, так оно и случилось. Совершенно были убеждены в этом [Беседы… 1996: 117].

Об Октябре и днях, ему предшествовавших, по понятным причинам Бахтин Дувакину практически ничего не говорит, но то, что видел Бахтин на улицах революционного Петрограда, легко восстановить по письмам О. Фрейденберг, недавно опубликованным Н. Брагинской [Брагинская 2017].

Конкретные детали сообщаются в лаконичных воспоминаниях старшего брата — Н. Бахтина, не слишком жаловавшего свое контрреволюционное прошлое. В известном очерке «Русская революция глазами белогвардейца», предположительно в  1930-е годы, он писал:

Там (на даче в Финляндии, где семья Бахтиных проводила лето. — О. О.) революция совершенно не чувствовалась, я также пытался забыть о ней, погрузившись в философию. В мире изысканных абстракций я чувствовал себя счастливым. Только время от времени со стороны моря как напоминание о дне сегодняшнем доносился орудийный гул. Говорили, что корабли Балтийского флота, этого передового отряда революции с самого ее начала, восстали против Временного правительства и обстреливают Кронштадт. Что это было на самом деле, я так и не знаю [Bachtin 1963: 501] (здесь и далее перевод с английского наш. — О. О.).

Подобно многим современникам, братья не чувствовали приближения рокового финала. Несмотря на катастрофичность общего положения дел, подступающий голод, разваливающийся фронт, жизнь шла почти в обычном русле: заседания литературных кружков, философские и поэтические вечера, собрания Союза Третьего Возрождения под председательством Ф. Зелинского, ночные бдения над книгами, докладами и рефератами.

24 октября был обыкновенный день. Я отправился в университет, где сделал доклад в Философском обществе. Все шло как обычно. Никто не знал, что этой ночью Ленин и Центральный Комитет приняли исторические решения и выработали план действий. Вечером я уже одевался, чтобы отправиться на поэтический вечер в районе по другую сторону Невы, когда зазвонил телефон. «Вечер отменяется, — сказали мне. — Мосты через Неву заняты. Что-то должно случиться». Но ничего дурного обстановка не предвещала. Ночь прошла очень спокойно. Не было слышно даже обычной перестрелки на улицах. Только около полуночи раздались один за другим два орудийных залпа, от которых задрожали стекла по всему дому. Вот и все [Bachtin 1963: 51].

Через несколько месяцев Николай покинет Петроград и отправится в Крым, вступит в Добровольческую армию, а младший брат оставит столицу, чтобы провести несколько лет в Невеле и Витебске, где сложится его собственный «роман с революцией». Школьный учитель, активно участвующий в культпросветработе, читающий лекции самой широкой аудитории, выступающий на собраниях и диспутах и даже организующий постановки греческих трагедий на открытом воздухе, он почти готов принять новый мир, похоже, надеясь, как и М. Каган, на возможность «социализма с человеческим лицом».

В этих условиях появится «Искусство и ответственность» (1919), первый печатный текст Бахтина, почти манифест: «Поэт должен помнить, что в пошлой прозе жизни виновата его поэзия, а человек жизни пусть знает, что в бесплодности искусства виновата его нетребовательность и несерьезность его жизненных вопросов» [Бахтин 2003: 5].

Примечательно, что слово «революция» и его производные практически не встречаются в работах Бахтина до конца 1920-х, хотя широко представлены в текстах «бахтинского круга». Так, в «Проблемах творчества Достоевского» оно используется автором один раз, когда он говорит о «революционном новаторстве» [Бахтин 2000: 8] писателя как создателя полифонического романа. В статьях же о Л. Толстом обилие упоминаний всяческих революций вполне можно отнести к разряду «идеологической мишуры».

Начиная с 1930-х слово «революция» фигурирует в работах Бахтина в самых разнообразных контекстах. Оно, очевидно, утрачивает прежнюю остроту и обретает вполне нейтральный характер, обозначая реальное историческое явление. Так, в подготовительных материалах «К «Роману воспитания»» он пишет:

История в образе войны (и революции) врывается в обжитые пространства частной жизни, в комнаты, к очагам, историческое время просачивается в хронотопы частного быта. Война (и революция) представлялась наиболее подходящим мотивом (явлением) для переплетения высокого исторического временного ряда (времени судьбы, богов и героев) с реалистическими рядами бытового, психологического и семейно-биографического времени [Бахтин 2012: 271].

И уже совсем легко слово «революция» и его производные используются в описании феномена смеховой культуры в ходе переделки по требованиям ВАК текста диссертации:

Носитель смеховой культуры — это тот самый народ, который восставал и бунтовал и в деревнях, и на городских площадях. Смеховая культура была наиболее чистым и адэкватным выражением его стихийно-революционного самосознания и отлично сочеталась с революционным действием. В идеологическом отношении это смеховое самосознание народа, проникнутое стихийным материализмом и стихийной диалектикой, несравненно выше, чище и радикальнее, чем мюнцеровское или аналогичное ему религиозно-еретическое освящение революционного действия [Бахтин 2008: 527].

Особого внимания заслуживают взаимоотношения Бахтина с интеллектуальными революциями ХХ века. Очевидно, что его идеи, результат развития и обновления русской и европейской академической традиции (неокантианская философия, историческая поэтика и др.), именно так воспринимались научным сообществом русской эмиграции, и остатками «русской академии» (от Е. Тарле до участников защиты диссертации 1946 года), и теми, кто, как Н. Берковский, из критика идеи полифонического романа в 1929 году [Берковский 2001] к середине 1950-х, когда еще никто не мог предполагать приближения «времени Бахтина», превратился в человека, подчеркивающего свой пиетет перед саранским коллегой. Нельзя не процитировать искреннюю оценку, данную Берковским самой личности Бахтина как мерила нравственного начала в современной науке о литературе. 18 января 1956 года он писал автору памятных «Проблем творчества Достоевского»:

Когда еще был жив Михаил Пришвин, прозаики посылали ему свою прозу и поджидали, что он скажет, ибо тайное мнение было такое: один Пришвин — «настоящий». Так и о Вас считают пишущие о литературе, и это случалось слышать от людей самых разных, когда они вдруг дозволяли себе искренность [Берковский 2000: 514].

Именно особая интеллектуальная атмосфера, возникавшая вокруг Бахтина в любых условиях — от Невеля и Витебска первых лет революции до Кустаная и Савелова 1930-х и Саранска 1940—1960-х, — предопределила его воздействие на умы разных людей. Среди них оказывались и юные школьники, в числе которых автор известных воспоминаний о Бахтине Р. Миркина [Миркина 1993], и вполне сложившиеся умы, включая участников «круга Бахтина», Константина Вагинова, собеседников в секторе теории литературы ИМЛИ и редакции «Литературной энциклопедии» перед самой войной и даже Р. Якобсона. Масштабы этой личности чувствовали и допрашивавшие его следователи ОГПУ [Конкин, Конкина 1993], и А. Лосев, по воспоминаниям Н. Анциферова бурно выступавший на одном из обсуждений «Проблем творчества Достоевского» [Анциферов 1992], а много лет спустя яростно споривший с бахтинским пониманием реализма у Рабле [Лосев 1982].

Об этом же свидетельствует и обращение к Бахтину редакции «Нового мира» с просьбой охарактеризовать состояние литературоведения. В ответе ученого представлена поразительная по масштабам программа обновления гуманитарной парадигмы в контексте «большого времени», указана важность укоренения любого явления культуры в прошлом и настоящем, обозначения всех этапов, на которых эта преемственность реализуется, подчеркнута мысль о современности как о существенном, но не единственном элементе этой исторической конструкции. «Сам автор и его современники видят, осознают и оценивают прежде всего то, что ближе к их сегодняшнему дню. Автор — пленник своей эпохи, своей современности, — поясняет Бахтин. — Последующие времена освобождают его из этого плена, и литературоведение призвано помочь этому освобождению» [Бахтин 2002: 455].

Все это говорит о том, что изучение роли Бахтина в интеллектуальном процессе ХХ века не должно ограничиваться исследованием только рецепции его текстов, необходимо учитывать и его прямое воздействие на умы, то есть то, что условно можно назвать интеллектуальной биографией его идей. Так что сегодня необходимо не механическое втискивание Бахтина в расширенную версию «русской теории» или автоматическое зачисление его в оппоненты, но глубокое исследование документов и материалов, воспоминаний современников, архива самого Бахтина, что и позволит увидеть и почувствовать реальную принадлежность мыслителя не только «своей современности», но и «большому времени».

The Bakhtin industry как индустрия бахтинистики

Масштаб освоения бахтинского наследия в Китае требует самого серьезного осмысления того, что происходит с ним в России и в мире. За последние тридцать с лишним лет одним из наиболее расхожих понятий, почти штампом, стало словосочетание the Bakhtin industry, на русский язык довольно неуклюже переведенное как «индустрия Бахтина» или «бахтинская индустрия». При этом имелась в виду продукция многоязычной, прежде всего западной, бахтинистики (за объем и качество которой сам Бахтин, естественно, никакой ответственности не несет). Понятие это укоренилось в гуманитарном сознании и используется с самыми разными коннотациями — от нейтрально позитивной до отчетливо негативной. Прежде чем попытаться выявить сегодняшний смысл явления, целесообразно вспомнить об истоках, о той самой статье Г. Морсона в журнале американских славистов, в которой впервые появилось выражение «индустрия Бахтина».

Напомним, что Гэри Сол Морсон, профессор одного из самых авторитетных университетов США — Северо-Западного (Northwestern), почти за полвека пребывания в американской славистике сделал более чем достаточно и для изучения русской литературной классики, прежде всего Достоевского и Л. Толстого, и для определения смысловых границ американской гуманитаристики и возможностей ее взаимодействия с современным естествознанием, и для критического анализа постсовременной теории. Особая страница научной биографии Морсона — его бахтиноведческие штудии, начало которым было положено прекрасной монографией «Границы жанра» [Morson 1981] и продолжено несколькими сборниками, изданными им в 1980-е годы [Bakhtin… 1986; Rethinking... 1989]. Масштабная работа «Михаил Бахтин: создание прозаики» [Morson, Emerson 1991], написанная в соавторстве с Кэрил Эмерсон, окончательно утвердила репутацию ученого как одного из самых значительных специалистов в сфере понимания и интерпретации идей Бахтина. При этом Морсона всегда отличали отсутствие романтического пиетета перед личностью русского мыслителя и готовность к максимально объективному анализу его идей, сопровождавшиеся отчасти настороженностью и заметной ироничностью по отношению к чрезмерно экзальтированным ревнителям «моды на Бахтина».

Собственно, об этом и была та самая статья Морсона, актуальность которой обостренно чувствуется именно сегодня в спорах о том, какими путями должно идти изучение Бахтина. Хорошо усвоивший на материале «Записок из подполья» прогностический потенциал метажанра антиутопии, литературовед поразительно точно обрисовал те самые вызовы и угрозы, с которыми сталкивается изучение наследия Бахтина в условиях повышенного интереса к нему «безответственного потребителя» в лице той части научного сообщества, для которой имя и понятийный аппарат мыслителя выступают лишь символами-метками присутствия на переднем крае науки.

Статья Морсона была откликом на издание нового перевода «Проблем поэтики Достоевского», блестяще выполненного К. Эмерсон [Bakhtin 1984], и появление первой биографии Бахтина, написанной М. Холквистом и К. Кларк [Clark, Holquist 1984]. Сегодня можно с уверенностью сказать, что оба этих события ознаменовали начало этапа профессионального бахтиноведения как минимум в англоязычном мире, а совпавшая по времени перестройка в СССР во второй половине 1980-х предоставила поразительные возможности для интенсивного научного диалога между западным и российским бахтиноведением, причем российское в тот момент многому училось у западного и во многом на него ориентировалось [Осовский 2003]. По-хорошему консервативная по отношению к новациям западной литературной теории 1970—1980-х годов позиция Морсона нашла отражение и в его скептическом восприятии части англоязычных бахтинских штудий. Говоря о своем особом подходе и к русской литературной классике, и к философскому наследию Серебряного века, ученый в известной переписке с В. Махлиным признавался: «Вы понимаете, что это значит для меня, — знать, что в стране, давшей миру Достоевского, Толстого, Чехова и Бахтина, — а их творчеством я духовно живу и дышу, — читают и мои работы» [Махлин, Морсон 1992: 37]. Следует подчеркнуть, что литературоведу удалось намного раньше других, еще до появления собрания сочинений Бахтина, точно и адекватно сформулировать последовательный ход эволюции бахтинской мысли и принципиальную важность понимания этой последовательности для создания масштабного, исторически оправданного образа Бахтина-мыслителя. Напоминая о парадоксах прихода Бахтина к американскому читателю, той своего рода нелинейной последовательности появления его текстов в английских переводах (не слишком, впрочем, отличавшейся от судьбы его русских публикаций), он пишет:

В Соединенных Штатах книга о Рабле была первой, которую перевели на английский язык и которая приобрела широкую известность за пределами славистики, и это, как мы полагаем, привело к неверному пониманию творчества Бахтина в целом. Бахтинские работы, которые читали позднее, воспринимались уже в духе «карнавализации» — в духе крайних идей, а не прозы жизни. Но давайте представим себе, что было бы, если бы Бахтина сперва узнали как автора статьи «Искусство и ответственность» и рукописи «К философии поступка»; потом — как автора «Слова в романе»; а лишь в последнюю очередь прочитали книгу о Рабле. Разве образ Бахтина не был бы иным? [Махлин, Морсон 1992: 41]

До сегодняшнего дня сохраняя симпатию к «русской контртрадиции» и обоснованно причисляя к ней Бахтина, Морсон остается приверженцем научного объективизма и своего рода хранителем традиционных ценностей в мире научно-политических конъюнктур и мод. В этом смысле он и сегодня ничем не отличается от Морсона 1986 года, писавшего: «Я должен специально подчеркнуть необходимость толерантности и плюрализма, поскольку, по крайней мере с момента расцвета структурализма, нетерпимость и догматизм стали слишком часто встречаться даже среди лучших ученых умов» [Morson 1986: 81].

Сам Морсон, однако, оказался не слишком терпим к попыткам массового освоения бахтинских понятий в литературоведческой практике 1980-х:

Большинство из нас помнит то время, когда публикации в PMLA (орган американской Modern Language Association. — О. О.) традиционно были полны цитат из Нортропа Фрая, а в статьях по славянской лингвистике или поэтике с неизбежностью упоминался Роман Якобсон. Просмотр литературоведческих журналов позволяет предположить, что слависты и не слависты в равной степени, похоже, приближаются сейчас к эпохе Бахтина.

О наступлении этой эпохи вы поймете тогда, когда вас перестанут удивлять журналы со множеством статей типа «Карнавализация в квебекском романе», «Диалогическое акушерство», «Ядерный диалогизм», «Эзопов язык в бахтинском анализе Эзопа», «Поэзия диалога и диалог поэзии» и «Хронотоп дороги» (или моста, или канала, или площади, или города, или бани) в произведениях [имя автора вставьте сами] [Morson 1986: 81].

Нет сомнений, что, на взгляд сегодняшнего читателя, предложенный Морсоном перечень названий выглядит вполне обыденно и с теми или иными вариациями может оказаться на страницах любого журнала любой страны. Впрочем, в «Карнавализации в квебекском романе» или в смеховом слове у Э. Хемингуэя или У. Фолкнера, не говоря уже о хронотопе дороги в «Капитанской дочке» или «Герое нашего времени» нет ничего криминального, если автор в достаточной степени понимает, для чего ему нужны бахтинская методология и бахтинская терминология. В конце концов, под пером неумехи в автопародию могут превратиться и экзерсисы с методологией формальной школы, тартуских структуралистов или московских нарратологов.

Сомнения по поводу ширящегося вала работ с бахтинскими или околобахтинскими сюжетами не отменяли у автора понимания главной проблемы — необходимости научного описания теории Бахтина в максимально полном ее объеме. Того, что присутствовало в значительной степени в книге «Михаил Бахтин» Холквиста и Кларк и что отчасти будет восполнено в интерпретации бахтинской «прозаики» — как альтернативы и развития традиционной поэтики — в совместной монографии самого Морсона и Эмерсон. Конечно, с точки зрения романтически настроенного читателя середины 1980-х, вдохновленного появлением биографии Бахтина, критические стрелы Морсона в сторону бахтинского бума казались почти кощунственными. Мало кто тогда обратил внимание на то, что само понятие «the Bakhtin industry» встречалось в статье лишь один раз — в ее заголовке, а финал был более чем «пробахтинским». Упоминая некоторые недостатки перевода «Проблем поэтики», возражая против налета агиографичности у Холквиста и Кларк, литературовед подчеркивал несомненную ценность этих книг для исследователей Бахтина. По его убеждению, их несовершенства и неточности отражали состояние науки дня сегодняшнего:

Если я не ошибаюсь, те, кого интересует Бахтин, обязательно вновь вернутся к этому изданию (переводу «Проблем поэтики Достоевского». — О. О.). Со временем, конечно, наши меняющиеся интересы и расширяющееся знание о Бахтине могут перерасти даже эту версию, ибо ничего окончательно не сказано о Бахтине и самый точный перевод только в будущем и всегда будет в будущем. Нам придется повторять наши усилия (но уже по-другому); и в необходимости и несовершенстве подобного повторения — гарантия нашей свободы [Morson 1986: 89].

Нетрудно заметить, что финальная реплика Морсона — явный парафраз памятной мысли позднего Бахтина о том, что «нет ни первого, ни последнего слова и нет границ диалогическому конт<е>ксту (он уходит и <в> безграничное прошлое и в безграничное будущее). Даже прошлые, т. е. рожденные в диалоге прошед<ш>их веков, смыслы никогда не могут быть стабильными (раз и навсегда завершенными, конченными), — они всегда будут меняться (обновляясь) в процессе последующего, будущего развития диалога» [Бахтин 2002: 434].

Сказанное выше не отменяет необходимости предложить если не точный перевод, то хотя бы адекватный аналог морсоновского the Bakhtin industry. Очевидно, это «индустрия бахтинистики» как сформировавшаяся в последние десятилетия отрасль гуманитарного знания, рассчитанная в значительной степени на массового потребителя с определенными интеллектуальными запросами. Как и многое, связанное с Бахтиным, «индустрия бахтинистики» амбивалентна. С одной стороны, основной продукцией этой отрасли являются многочисленные «ридеры» для студенческой аудитории и широкий круг полунаучной и научно-популярной продукции, эксплуатирующей наиболее известные термины и понятия Бахтина на самом разнообразном материале (от специфики диалога в школьной аудитории до карнавальности древнеиндийского или древнегреческого текста и образа «другого» в современном иорданском кинематографе). С другой стороны, она не исключает появления интеллектуальных бестселлеров, а приобщение к «Бахтину в мягкой обложке» порой определяет дальнейший путь студента-гуманитария к серьезным исследованиям в сфере бахтиноведения. Естественно, что масштабы западной, прежде всего американской, «индустрии бахтинистики» (весьма внушительные сами по себе) меркнут на фоне китайского размаха, при котором подготовка упоминавшегося третьего собрания сочинений Бахтина с заново отредактированными переводами и заметно расширенным комментарием — только верхушка огромного айсберга.

Не то в России. При всей частоте упоминания «индустрии Бахтина» в самых разнообразных контекстах ничего похожего на индустрию на родине мыслителя в реальности не существует. Самым наглядным подтверждением этого являются тиражи постсоветского периода: «М. М. Бахтин как философ» [М. М. Бахтин... 1992] — 2200 экземпляров, «Михаил Бахтин» Конкиных [Конкин, Конкина 1993] — 2000, «Беседы В. Дувакина с М. Бахтиным» [Беседы… 1996] — 1500, два тома «Бахтин: pro et contra» [М. М. Бахтин… 2001—2002] — 2000 и 1500, «Вопросы биографии и научного творчества М. М. Бахтина» Н. Панькова [Паньков 2010] — 300, монография И. Поповой [Попова 2009] — 800, «»Эстетика словесного творчества» М. М. Бахтина и русская философско-филологическая традиция» Н. Тамарченко [Тамарченко 2011] — 500, антология «Михаил Михайлович Бахтин» [Михаил... 2010] — 1000, недавняя монография Н. Бонецкой [Бонецкая 2016] — 1000. Еще выразительнее выглядят 800 экземпляров третьего (заключительного) тома собрания сочинений Бахтина. Напомним, что в СССР, где Бахтин никогда не был persona grata официального литературоведения, четвертое (последнее) издание «Проблем поэтики Достоевского» [Бахтин 1979] вышло тиражом в 50 000 экземпляров. Правда, и на излете перестройки, когда интерес к Бахтину достигал пика, переиздание «Рабле» [Бахтин 1990] составило те же 50 000 (добавим, что их недавние переиздания в России не превышали четырех тысяч [Бахтин 2015a, 2015b]).

Как известно, к концу XX века индустриальное общество сменилось постиндустриальным. Следует ли полагать, что аналогичный процесс ожидает индустрию бахтинистики? В недавнем выступлении в Бахтинском центре Шеффилдского университета К. Эмерсон постаралась сформулировать сегодняшнее понимание значения идей Бахтина для гуманитарного знания. Во многом повторяя то, что было ею сказано в статье «Двадцать пять лет спустя: Гаспаров о Бахтине» [Эмерсон 2006], исследовательница постаралась показать, как работают идеи Бахтина с точки зрения современных гуманитарных практик, насколько они важны для сегодняшнего понимания сущности человеческого бытия в условиях технотронного мира [Emerson 2017].

И по основному пафосу, и по глобальному смыслу выступление Эмерсон совпало с настроениями подавляющего большинства участников XVI Международной Бахтинской конференции. Пожалуй, главным, что объединяло всех в Шанхае, было понимание необходимости совместной научной работы, координации усилий бахтиноведов разных стран для создания полномасштабного образа мыслителя и всеобъемлющего описания его наследия. Как кажется, эпоха противоречий между различными версиями Бахтина — российскими, французскими, американскими, британскими — заканчивается, а сам Бахтин становится не яблоком раздора, как остроумно выразилась Н. Перлина, а объединяющим началом для нового диалога. В этом смысле показательно решение конференции о проведении следующего научного форума в 2020 году в Саранске, в стенах Национального исследовательского Мордовского государственного университета. Так были отмечены заслуги российской бахтинистики и обозначена готовность к дальнейшей совместной продуктивной работе.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2019

Литература

Анциферов Н. П. Из дум о былом. Воспоминания. М.: Феникс, 1992.

Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. 4-е изд. М.: Художественная литература, 1979.

Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. 2-е изд. М.: Художественная литература, 1990.

Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 2: «Проблемы творчества Достоевского». Статьи о Толстом. Записи курса лекций по истории русской литературы / Ред. С. Г. Бочаров, Л. С. Мелихова. М.: Русские словари, 2000.

Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 6: «Проблемы поэтики Достоевского» (1963). Работы 1960-х — 1970-х годов / Ред. С. Г. Бочаров, Л. А. Гоготишвили. М.: Русские словари; Языки славянской культуры, 2002.

Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 1: Философская эстетика 1920-х годов / Отв. ред. С. Бочаров, Н. Николаев. М.: Русские словари; Языки славянской культуры, 2003.

Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 4. Кн. 1: «Франсуа Рабле в истории реализма» (1940 г.). Материалы к книге о Рабле (1930—1950-е гг.). Комментарии и приложения / Ред. И. Л. Попова. М.: Языки славянской культуры, 2008.

Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 3: Теория романа (1930—1961 гг.) / Ред. С. Г. Бочаров, В. В. Кожинов. М.: Языки славянских культур, 2012.

Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. СПб.: Азбука, 2015а.

Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Эксмо, 2015b.

Берковский Н. Я. Письмо М. М. Бахтину от 11 января 1956 года // Бахтин М. М. Собр. соч. в 7 тт. Т. 2. 2000. С. 514—515.

Берковский Н. Я. <Рец. на кн.:> Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. Л.: Прибой, 1929 // М. М. Бахтин: pro et contra. В 2 тт. Т. 1 / Сост., вступ. ст. и коммент. К. Г. Исупова. СПб.: РХГИ, 2001. С. 185—187.

Беседы В. Д. Дувакина с М. М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996.

Бонецкая Н. К. Бахтин глазами метафизика. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2016.

Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999.

Бочаров С. Г. Бахтин-филолог: книга о Достоевском // Вопросы литературы. 2006. № 2. С. 48—67.

Брагинская Н. В. Русская революция в мемуарах и письмах О. Фрейденберг // Вопросы литературы. 2017. № 5. С. 9—20.

Дубровская С. А. Международная Бахтинская конференция в Шанхае // Регионология. 2018. Т. 26. № 1 (102). С. 179—183.

Каган М. И. О ходе истории. М.: Языки славянской культуры, 2004.

Конкин С. С., Конкина Л. С. Михаил Бахтин: страницы жизни и творчества. Саранск: Мордовское кн. изд., 1993.

Лосев А. Ф. Эстетика Возрождения. М.: Искусство, 1982.

М. Бахтин и философская культура XX века (Проблемы бахтинологии) / Отв. ред. К. Г. Исупов. Ч. 1. СПб.: РГПУ, 1991.

М. М. Бахтин как философ / Ред. Л. А. Гоготишвили, П. С. Гуревич. М.: Наука, 1992.

М. М. Бахтин: pro et contra. В 2 тт. / Сост. К. Г. Исупов. СПб.: РХГИ, 2001—2002.

Махлин В. Л. — Морсон Г. С. Переписка из двух миров // Бахтинский сборник. Вып. 2 / Отв. ред. Д. Куюнджич, В. Л. Махлин. М.: <б. и.>, 1992. С. 31—43.

Миркина Р. М. Бахтин, каким я его знала (Молодой Бахтин) // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1993. № 1. С. 92—96.

Михаил Михайлович Бахтин / Под ред. В. Л. Махлина. М.: РОССПЭН, 2010.

Осовский O. E. В зеркале «другого»: рецепция научного наследия М. М. Бахтина в англо-американском литературоведении 1960-х — середины 1990-х годов. Саранск: Красный Октябрь, 2003.

Осовский О. Е. Филолог или философ? Интеллектуальное «странничество» М. М. Бахтина: взгляд из 1990-х // Русская литература. 2018. № 1. С. 250—251.

Паньков Н. А. Вопросы биографии и научного творчества М. М. Бахтина. М.: МГУ, 2010.

Попова И. Л. Книга М. М. Бахтина о Франсуа Рабле и ее значение для теории литературы. М.: ИМЛИ РАН, 2009.

Тамарченко Н. Д. »Эстетика словесного творчества» М. М. Бахтина и русская философско-филологическая традиция. М.: Изд. Кулагиной, 2011.

Чжоу Цичао. После и помимо понятий «полифония», «диалог», «карнавализация». Изучение Бахтина в современном Китае // Вопросы литературы. 2015. № 6. С. 219—237.

Чжоу Цичао. Путешествие ключевых слов М. Бахтина в Китае: ретроспектива и размышления // The 16th International Bakhtin Conference. Bakhtin in the post-revolutionary era. September 6—10, 2017, Shanghai. 
P. 60—86.

Эмерсон К. Двадцать пять лет спустя: Гаспаров о Бахтине // Вопросы литературы. 2006. № 2. С. 12—47.

XVI International Bakhtin Conference <2017> // URL: http://www.shefeld.ac.uk/bakhtin (дата обращения: 25.03.2018).

Bachtin N. Lectures and essays. Birmingham: University of Birmingham, 1963.

Bakhtin M. M. The dialogic imagination: Four essays. Austin: University of Texas Press, 1983.

Bakhtin M. M. Problems of Dostoevsky’s poetics / Translated by C. Emerson.Minneapolis: University of Minnesota Press, 1984.

Bakhtin: Essays and dialogues on his work / Ed. G. S. Morson. Chicago and London: University of Chicago Press, 1986.24

Clark K., Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge, Mass. and London: Harvard U. P., 1984.

Emerson C. On Mikhail Bakhtin and Human Studies (with continual reference to Moscow and Shefeld) <2017> // URL: https://soundcloud.com/user-822403824/caryl-emerson (дата обращения: 25.03.2018).

Morson G. S. The boundaries of genre: Dostoevsky’s Diary of a Writer and the traditions of literary utopia. Austin: Texas U. P., 1981.

Morson G. The Baxtin industry // The Slavic and East European Journal. 1986. Vol. 30. No. 1 (Spring). P. 81—90.

Morson G. S., Emerson C. Mikhail Bakhtin: Creation of a prosaics. Stanford: Stanford U. P., 1991.

Rethinking Bakhtin: Extensions and challenges / Ed. G. S. Morson. Chicago: Northwestern U. P., 1989.

Цитировать

Осовский, О.Е. Бахтин в Шанхае. «Уроки китайского» для бахтинистики / О.Е. Осовский // Вопросы литературы. - 2019 - №2. - C. 207-233
Копировать