№2, 2010/В творческой мастерской

Александр Мелихов. «Силы дарит страсть». Беседу вела Елена Елагина

 

Александр Мотельевич Мелихов (р. 1947) — кандидат физико-математических наук. Как прозаик печатается с 1979 года в журналах «Нева», «Звезда», «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Дружба народов», «22», «Nota Bene» (Израиль), «Зарубежные записки» (Германия) и др. Автор книг: «Провинциал», «Весы для добра», «Исповедь еврея», «Горбатые атланты, или Новый дон Кишот», «Роман с простатитом», «Нам целый мир чужбина», «Чума», «Красный Сион», «Любовь-убийца», «Мудрецы и поэты», «Биробиджан — Земля Обетованная». Литературный критик, публицист, автор книги «Диалоги о мировой художественной культуре» и нескольких сотен журнально-газетных публикаций, зам. гл. редактора журнала «Нева».

Набоковская премия СП Петербурга (1993) за роман «Исповедь еврея», премия петербургского ПЕН-клуба (1995) за «Роман с простатитом». Роман «Любовь к отеческим гробам» вошел в шорт-лист 2001 года премии «Русский Букер», а также получил премию «Студенческий Букер». Премия им. Гоголя от правительства Петербурга и СП Петербурга (2003) за роман «Чума», премия правительства Санкт-Петербурга (2006) за роман «В долине блаженных», премия им. Гоголя за роман «Интернационал дураков» (2009). Премии журнала «Полдень, 21 век» (2009), «Учительской газеты» «Серебряное перо», фонда «Антифашист» за статью об идеологии немецкого фашизма.

— Саша, мы с тобой дружим без малого двадцать лет и все это время, что называется, пристально следим за творчеством друг друга. Ты, как мне кажется, каждый год выпускаешь по роману, а печататься начал с конца 70-х. Это сколько уже книг вышло? Наверное, целый шкаф?

— Чужие дети растут быстро… Нет, у меня, по-моему, всего двенадцать книг. Или тринадцать. Если не четырнадцать. «Провинциал», «Весы для добра», «Горбатые атланты», «Исповедь еврея», «Роман с простатитом», «Нам целый мир чужбина», «Чума», «Красный Сион», «Интернационал дураков»… По бальзаковским меркам — чепуха.

— В прошлом году были переизданы две книги твоих рассказов — «Любовь-убийца» и «Мудрецы и поэты». Надо сказать, со временем в ранних рассказах ничто не поблекло, не выцвело, а это — уж извини! — первый признак настоящей серьезной прозы, а не беллетристики. А как ты сам к этим текстам отнесся? Ничего не захотелось переписать? Ведь не одно поколение за это время выросло.

— Нет. Я не о поколениях, я о текстах. Ибо это уже не мои сочинения. Павел Басинский в «Российской газете» сравнивал мои рассказы 70-х из «Мудрецов» с рассказами 90-х из «Любви-убийцы» и называл первые нежными и акварельными, а последние безжалостными, и это отражает изменения прежде всего в мировоззрении. Это не значит, что я сам сделался более жестоким, скорее наоборот — мне более жестоким представляется мир. И экстраординарные события теперь представляются мне более точной метафорой бытия, чем ординарные, как мне раньше казалось.

— Читатель тебя знает все-таки в первую очередь как романиста. А чем, на твой нынешний опытный взгляд, роман — на уровне фразы- принципиально отличен от рассказа? Понятно, там и задача другая (сейчас очень модно говорить, выполнена романная задача или нет), и ее решение. Это все равно как пытаться сравнить монументальную живопись и миниатюру, но инструмент-то — слово — один…

— Роман претендует дать некую художественную формулу жизни как целого — по крайней мере, какого-то целостного ее аспекта, а рассказ подчеркнуто говорит о частном эпизоде. Хотя если в этом эпизоде не концентрируется нечто большее, чем он сам, это уже почти не литература, как я ее понимаю.

— Мне кажется, ты — как прозаик-интеллектуал, или даже выше — прозаик-философ, — в романе идешь именно от идеи. Всегда ставишь себе сверхзадачу, но, решая ее, наводишь на читателя морок реальности: все ведь как в жизни, хоть руками щупай. Ан нет! Вербальная иллюзия! Верно я чувствую или нет?

— Верно. Но лишь отчасти. Если помимо развития бытового сюжета параллельно не развивается какая-то сквозная идея, мне писать просто неинтересно. Но и писать чистую аллегорию, не имеющую другой цели, кроме иллюстрации идеи, мне тем более неинтересно. А вот когда возникает живой характер, для которого эта идея является личной драмой, когда испытания, посланные ему судьбой, одновременно являются испытаниями его убеждений, — вот тут и рождается азарт.

Только реальность никогда не бывает настолько услужливой, чтобы устраивать нужные тебе события, — и ты поступаешь как все фокусники: творишь иллюзию из разрозненных элементов правды. Чем правдоподобнее выпишешь частности, тем правдоподобнее будет казаться и сотворенный тобою фантом.

— Твой первый роман «Весы для добра», который, кстати, десять лет отлежал до выхода в свет, по идее, впору отнести едва ли не к жанру фантастики: это же надо такое придумать — измерять добро, истину, красоту…

— Я обдумывал эту вещь, готовясь к защите диссертации о стабилизации управляемых систем, и, подобно толстовским героям, мучительно осознавал, что занимаюсь полной чепухой: жить, не зная решения задачи стабилизации, с неполной информацией, очень даже можно, но не зная, в чем смысл жизни, жить нельзя. Жить нельзя, не зная точно, что справедливо, а что несправедливо, что прекрасно, а что безобразно… Но я тогда был стихийный позитивист и полагал, что можно о чем-то судить точно, только исключив все личные пристрастия, все передоверив каким-то измерительным устройствам. И мне стоило больших усилий понять, что именно пристрастия и решают этот вопрос…

Но вместе с тем меня захватывали наблюдения за человеческой психологией, казалось страшно интересным следить, как мысль пробивается сквозь мусор непрестанных житейских впечатлений — а параллельно с нею текут события, путешествия, приключения, любовь… Мною владела страсть вглядываться в мелочи и живописать их с такой тщательностью, чтобы каждому становилось ясно, что в жизни нет ничего мелкого… Я мог полчаса вглядываться, как кружится клок пены в консервной банке, погруженной в промышленный ручей. Психиатры называют это «бред значения» — когда человеку кажется, что все вокруг не просто так, а что-то означает. Это была хорошая школа, но сейчас этот микроскоп мне бывает нужен лишь изредка.

— А вот следующий твой роман — «Горбатые атланты», где ты вывел, в частности, некоего пророка, который говорит, что все должно служить человеку, то есть предлагается этакий антропоцентризм-гуманизм без берегов, отлеживался значительно меньше, но тоже лет семь? И там, как мне кажется, уже довольно сильно зазвучала тема девиантного поведения, так или нет?

— Он отлеживался по той лишь причине, что рухнула издательская система. Тогда я как раз очень много занимался проблемой самоубийства и в «Горбатых атлантах» пришел к очень важной для меня мысли. Я изобразил пророка, который проповедует модную во время перестройки идею: все, что возвышается над человеком, — религия ли, государство ли, какая бы то ни было идея, — все это подавляет человека, заставляет приносить кровавые жертвы, а потому должно быть устранено — не должно быть ничего выше человека. И вот этот пророк где-то на краю света наконец-то реализует свою утопию. Прежде там процветало пьянство, воровство, даже убийства, но вот на месте развалюх выросли чистенькие домики, школы, где мальчики в коротких штанишках пишут интересные сочинения. И — одновременно появились самоубийства. А раньше могли убить другого, но не себя. И вот любимый ученик, который казался пророку человеком будущего, говорит ему: да, конечно, ты подарил мне знания, понимание относительности всего на свете, теперь мы понимаем, что каждый по-своему прав, каждое мировоззрение, каждый обычай заслуживает уважения, но теперь я настолько привык уважать чужое, что перестал уважать свое.

Да, жить мы стали лучше, сидим на удобных стульях, а мои родители сидели на бочонках из-под пива, — но они и не знали, что стулья есть на свете, зато они знали, что быть богатым — значит иметь на две жердины больше соседа, быть храбрым — проломить кому-то голову, быть умным — украсть что-нибудь на фабрике, они точно знали, что хорошо, а что плохо, а я ни в чем не уверен. Я знаю, что где-то стыдно красть, а где-то стыдно трудиться, но что на самом деле почетно, а что стыдно, я не знаю.

— Такой тотальный релятивизм?

— Да. И результат печален. Любимый ученик кончает с собой. И мой герой приходит к выводу, что вся беда в свободе. Если разрешено иметь об одном предмете два мнения, то завтра их будет четыре, послезавтра восемь — и так далее. Мнения начнут делиться, как раковые клетки. Свобода — это рак. Поэтому из мира прежде всего должна быть изгнана свобода мысли. Свободомыслящий человек настолько же опаснее убийцы, насколько рак опаснее царапины. На этой оптимистической ноте пророк и уходит из жизни. Это я написал в 89-м году, когда нам всем свобода казалась панацеей от всех скорбей. А вообще, если как следует вглядеться в любую проблематику, обязательно что-то увидишь.

— Да, вглядываться ты умеешь. Так вгляделся в одиозную проблематику «Двухсот лет вместе», что появилась «Исповедь еврея», с которой пришла уже, как мне кажется, настоящая слава, во всяком случае, открылись двери и столичных журналов и издательств, что не каждому питерцу дано. Кстати, когда не так давно мы с тобой вместе выступали в Ивангороде, читатели попросили тебя именно эту книгу подарить библиотеке. А трудно она писалась?

— Для меня слава — когда на улице узнают, этого у меня нет.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2010

Цитировать

Мелихов, А.М. Александр Мелихов. «Силы дарит страсть». Беседу вела Елена Елагина / А.М. Мелихов // Вопросы литературы. - 2010 - №2. - C. 439-453
Копировать