Не пропустите новый номер Подписаться
№2, 2000/Теория и проблематика

Александр Герцен и его мемуары. Вступительная статья и перевод с английского В. Сапова

ЭССЕ ИСАЙИ БЕРЛИНА

 

«Гость из будущего» – так назвала Анна Андреевна Ахматова Исаию Берлина, который познакомился с нею в Ленинграде в 1945 году. В то время ей было 56, а ему – 36 лет; разница в двадцать лет дает право любому человеку старшего поколения называть младшего современника – в каком-то смысле – «гостем из будущего». Но в словах Ахматовой заключен, конечно, иной – высший или, если угодно, символический – смысл. Почти полная изоляция Советской России от культурной и интеллектуальной жизни на Западе стала причиной не просто ее отставания от достижений мировой цивилизации, а возвратом в далекое прошлое – в «дореформенную эпоху». Сталинизм, по сути дела, был вторым – «исправленным и дополненным» – изданием в России крепостного права: «вы – отцы, мы – дети». «Патернализм, – любил цитировать И. Берлин слова И. Канта, – есть величайший деспотизм, который только можно вообразить». В этом смысле история России как бы остановилась в 1913 году и после первой мировой войны и революции поворотила вспять. Разумеется, не всякого приехавшего в Россию из того – «свободного» – мира можно было назвать «гостем из будущего». Исаия Берлин – совсем иное дело…

Он родился в Риге в 1909 году в еврейской буржуазной семье, которая в 1915 году переехала в Тверскую губернию, а в 1917-м – в Петроград. До 1920 года семейство Берлинов оставалось в России, а затем возвратилось в Ригу, откуда направилось в Англию с тем, чтобы остаться здесь уже навсегда. Родной язык И. Берлина – русский, исам он считал себя до конца жизни (он умер в 1997 г.) «русским евреем». Выпускник Оксфордского университета, ставший его олицетворением и «украшением», один из основоположников оксфордской лингвистической философии 1930-х годов, он был, по сути дела, случайно уцелевшим и перенесенным на другую – благодатную – почву осколком той русской интеллигенции, которая в сталинской России была почти напрочь уничтожена и теперь знакома нам лишь по произведениям Чехова и Достоевского. Может быть, поэтому главная тема философии И. Берлина – свобода и либерализм. И вовсе не удивительно, что такое большое место в его творческом наследии занимают русские мыслители, писатели (он, помимо всего прочего, переводчик И. С. Тургенева на английский язык) и вообще русская культура.

К сожалению, в России творчество да и само имя И. Берлина почти неизвестны. На русский язык переведена его книга «Четыре эссе о свободе» (да и та издана в Лондоне в 1992-м), «Разговоры с Ахматовой и Пастернаком», в 1999 году в журнале «Вопросы философии» (№ 6) опубликован перевод его статьи «Назначение философии», – и это, кажется, все. Между тем как на Западе существует уже целая литература об И. Берлине. «Странное незнание» в России идей одного из крупнейших мыслителей ХХ века объясняется, по-видимому, не только тем, что мы, как всегда, «ленивы и нелюбопытны», но и нашим особым (мягко говоря) отношением к «свободе», «личности», «праву», в конце концов – к нашему собственному историческому прошлому.

А. И. Герцен – один из любимых русских мыслителей И. Берлина и он же – один из самых «невезучих» персонажей российской истории. Хотя имя его у всех на слуху, читают его у нас мало, а любят, наверное, и того меньше. На Герцена до сих про смотрят у нас сквозь всевозможные идеологические «призмы» – будь то Ленин или Достоевский, и в зависимости от этого угла зрения дается и соответствующая оценка. И. Берлин, к счастью, свободен от подобного рода пристрастий. Его интересует Герцен сам по себе – и как мыслитель, и как личность. Именно как «мыслитель», а не как философ. В России еще в начале века С. Н. Булгаков убедительно доказал, что «философия Герцена ниже его личности». Для И. Берлина это почти аксиома; он почти и не анализирует, не касается философских взглядов Герцена, ограничиваясь исключительно его личностью и тем, что составляло самую главную суть российского «изгнанника», – его неистребимой жаждой свободы и признанием священных для него прав человека. С этой точки зрения И. Берлин оценивает Герцена очень высоко. Статья его представляет собой предисловие к английскому переводу «Былого и дум», изданному в 1968 году. Символическим образом «гость из будущего» объясняет нам теперь «гостя» из нашего собственного – во многом неведомого нам – прошлого.

Переводвыполненпоизданию: Isaiah B e r l i n, The Proper Study of Mankind. An Anthology of Essays. Ed. by H. Hardy and R. Hausheer, London, 1997, р. 499-524.

 

АЛЕКСАНДР ГЕРЦЕН И ЕГО МЕМУАРЫ

Александр Герцен, как и Дидро, был гениальным дилетантом1, чьи взгляды и деятельность изменили направление социальной мысли в его стране. Как и Дидро, он тоже был блестящим и неутомимым оратором: одинаково владея русским и французским, он выступал и в кругу своих близких друзей, и в московских салонах, неизменно завораживая их потоком образов и идей. Утрата его речей (так же как и в случае с Дидро) является, наверное, невосполнимой потерей для потомков: ибо не было рядом с ним ни Босуэлла, ни Эккермана2, которые записывали бы его разговоры, да и сам он был человеком, который едва ли допустил бы подобное к себе отношение. Его проза – это, по сути дела, разновидность устного рассказа, с присущими ему достоинствами и недостатками: красноречием, непосредственностью, – сопровождаемыми повышенной эмоциональностью и преувеличениями, свойственными прирожденному рассказчику, неспособному устоять перед длинными отступлениями, которые сами собой уносят его в водоворот сталкивающихся потоков воспоминаний и размышлений, но всегда возвращающемуся в главное русло своей истории или аргументации. Но прежде всего его проза обладает живостью разговорной речи – кажется, что она ничем не обязана ни безупречным по форме сентенциям французских философских систем, которыми он восхищался, ни ужасному философскому стилю немцев, у которых он учился; как в его статьях, памфлетах и автобиографии, так и в его письмах и отрывочных заметках о друзьях почти одинаково слышится его живой голос. Будучи всесторонне образованным человеком, наделенным богатым воображением и самокритичностью, Герцен был на редкость одаренным социальным наблюдателем; описание того, что довелось ему увидеть, уникально даже для велеречивого ХIХ века. Он обладал проницательным, живым и ироничным умом, неукротимым и поэтическим темпераментом, способностью создавать яркие и зачастую лиричные описания, – в череде блестящих литературных портретов людей, событий, идей, в рассказах о личных отношениях, политических коллизиях и многочисленных проявлениях жизни, которыми изобилуют его произведения, все эти качества сочетались и усиливали друг друга. Он был человеком чрезвычайно тонким и чувствительным, обладающим огромной интеллектуальной энергией и язвительным остроумием, легкоранимым чувством собственного достоинства и полемическим задором; он был склонен к анализу, исследованию и разоблачительству, считая себя «срывателем масок» с личин и условностей и разыгрывая из себя беспощадного разоблачителя их социальной и нравственной сути. Лев Толстой, не разделявший взглядов Герцена и не склонный к чрезмерным похвалам в адрес современных ему писателей, особенно если это были его соотечественники из того же круга, что и он сам, признавался под конец жизни, что он никогда и ни у кого не встречал «такого редкого соединения глубины и блеска мыслей»3. Эти достоинства делают большинство очерков, политических и публицистических статей, случайных заметок и рецензий Герцена и особенно его письма, адресованные близким ему людям или же политическим деятелям, чрезвычайно интересными даже сегодня, хотя темы, которые в них затрагиваются, в большинстве своем отошли в прошлое и интересуют главным образом историков.

Хотя о Герцене написано уже много – и не только в России, – задача его биографов не сделалась легче из-за того, что он оставил по себе несравненный памятник, литературный шедевр и лучшее свое творение – «Былое и думы», произведение, достойное быть в одном ряду с романами его соотечественников и современников – Толстого, Тургенева, Достоевского. Да и они, в общем-то, не заблуждались на сей счет. Тургенев, давний и близкий друг Герцена (коллизии их личных отношений играли большую роль в жизни обоих, эта запутанная и интересная история до сих пор еще не рассказана по-настоящему), восхищался им и как писателем, и как революционным публицистом. Знаменитый критик Виссарион Белинский открыл, проанализировал и высоко оценил выдающийся литературный талант Герцена, когда оба они были еще молоды и сравнительно мало известны. Даже гневный и подозрительный Достоевский, не обделивший Герцена той злобной ненавистью, с какой он относился к русским революционерам, настроенным прозападнически, признавал поэтичность его творчества и до самой смерти Герцена относился к нему с симпатией. Что касается Толстого, то он восхищался и общением с Герценом, и его произведениями: спустя полстолетия после их первой встречи в Лондоне он с живостью вспоминал эту сцену4.

Странно, что такого замечательного писателя, пользовавшегося при жизни европейской известностью, пылкого друга Мишле, Маццини5, Гарибальди и Виктора Гюго, давно уже признанного у себя на родине не только в качестве революционера, но и в качестве одного из величайших писателей, по сей день знают на Западе лишь по имени. С учетом того наслаждения, какое доставляет чтение его прозы, большая часть которой до сих пор не переведена, – это досадная и невозместимая потеря.

Александр Герцен родился в Москве 6 апреля 1812 г., за несколько месяцев до того, как великий московский пожар уничтожил город во время наполеоновской оккупации после Бородинского сражения. Его отец, Иван Александрович Яковлев, происходил из древнего дворянского рода, находившегося в отдаленном родстве с династией Романовых. Как и другие представители богатого и родовитого русского дворянства, он несколько лет провел за границей и во время одного из своих путешествий встретил дочь мелкого чиновника из Вюртемберга Луизу Гааг, кроткую, покорную, ничем не примечательную девицу, намного его моложе, которую привез с собою в Москву. По каким- то причинам, может быть, из-за неравенства их общественных положений, он так и не обвенчался с нею по церковным обрядам. Яковлев принадлежал к православной церкви; она же осталась лютеранкой6. Гордый, независимый, презирающий всех человек, он со временем превратился в угрюмого мизантропа. Еще до войны 1812 года он вышел в отставку и во время вторжения французов в угрюмой и капризной праздности жил в своем доме в Москве. Здесь, при оккупации, его узнал маршал Мортье, с которым они когда-то познакомились в Париже, и Яковлев – в обмен на охранную грамоту, дающую ему право вывезти семью из опустошенного города, – согласился доставить императору Александру послание от Наполеона. За этот опрометчивый поступок он был отправлен назад в свои имения, откуда ему лишь через какое-то время разрешили вернуться в Москву.

Здесь, в большом и мрачном доме на Арбате, он и воспитывал своего сына Александра, которому дал фамилию Герцен, как бы подчеркивая тем самым, что ребенок, родившийся в результате незаконной любовной связи, был плодом сердечной привязанности. Луиза Гааг так никогда и не обрела статус полноправной жены, но мальчику уделяли всяческое внимание. Он получил обычное по тем временам образование молодого русского дворянина, то есть ему прислуживал целый легион нянюшек и крепостных слуг, учителя – немцы и французы, – тщательно подобранные его капризным, раздражительным, недоверчивым, но любящим отцом, давали ему частные уроки. Все было предпринято для того, чтобы развить его таланты. Герцен был живым, наделенным богатым воображением мальчиком и впитывал знания легко и быстро. Отец по-своему любил его; во всяком случае, больше, чем другого своего сына, тоже незаконного, который родился десятью годами ранее и которого он окрестил Егором (Георгием). Но к началу 1820-х гг. отец Герцена был разбитым и угрюмым человеком, неспособным к общению ни со своей семьей, ни, разумеется, с кем бы то ни было еще. Проницательный, честный, вовсе не бессердечный и не лишенный чувства справедливости – «тяжелый» человек, вроде старого князя Болконского из «Войны и мира» Льва Толстого, – Иван Яковлев предстает из воспоминаний своего сына как угрюмый, нелюдимый, полузамороженный человек, склонный к «самоедству» и затерроризировавший домочадцев своими капризами и насмешками. Все двери и окна он держал на запоре, шторы постоянно были задернуты, кроме немногих старых друзей и родных братьев он фактически ни с кем не общался. Впоследствии его сын охарактеризовал его как продукт «встречи двух вещей до того противоположных, как восемнадцатый век и русская жизнь»7, – продукт столкновения двух культур, которое в царствование Екатерины II и ее преемников сломило довольно многих из числа наиболее чутких представителей русского дворянства.

Мальчик с удовольствием убегал от деспотичного и пугающего общения с отцом в комнаты, занятые его матерью и слугами; мать была доброй и скромной женщиной, подавленной своим мужем, напуганной чуждым ей по крови окружением и, по-видимому, сносившей свое почти восточное положение в доме с безропотной покорностью. Что касается слуг, которые были крепостными из яковлевских поместий, то они были приучены вести себя подобострастно с сыном и вероятным наследником их барина. Сам Герцен, в более поздние годы, самое глубокое свое социальное чувство – стремление к свободе и достоинству человеческой личности (столь метко определенное его другом, критиком Белинским) – приписывал варварским условиям, окружавшим его в детстве. Он был любимым, весьма избалованным ребенком, но из сплетен, ходивших среди слуг, а также из разговора, как-то раз случайно подслушанного им, между его отцом и одним из бывших его армейских сослуживцев он узнал о факте своего незаконного рождения и статусе своей матери. Удар, по его собственному признанию, был довольно чувствительным: возможно, он стал одним из решающих факторов, повлиявших на его жизнь.

Русскую литературу и историю Герцену преподавал молодой студент университета, страстный поклонник нового в то время движения романтизма, которое – особенно в своем немецком варианте – стало в то время проникать в русскую интеллектуальную жизнь. Французскую (а по-французски его отец писал свободнее, нежели по-русски), немецкую (по-немецки он разговаривал со своей матерью) и европейскую историю Герцен знал лучше, чем русскую, – домашним его учителем был один французский эмигрант, приехавший в Россию после французской революции. Француз, как рассказывает Герцен, не раскрывал своих политических взглядов до тех пор, пока однажды его ученик не спросил его, за что был казнен Людовик ХVI, на что тот дрогнувшим голосом ответил: «Потому что он изменил отечеству»8. Заметив симпатию мальчика к своим идеям, он отбросил свою сдержанность и откровенно разговаривал с ним о свободе и равенстве людей. Герцен рос одиноко, будучи одновременно и балуемым и притесняемым, живым и скучающим; он запоем читал книги из большой библиотеки отца, особенно сочинения французских просветителей. Ему было четырнадцать лет, когда по приказу императора Николая I были повешены руководители заговора декабристов. Событие это, как утверждал он впоследствии, стало критической поворотной точкой в его жизни; так это было или не так, но память об этих дворянских мучениках за дело конституционной свободы в России со временем превратилась для него, как и для многих других представителей его сословия и поколения, в священный символ, который вдохновлял его до конца дней. Он рассказывает, как несколько лет спустя после этого события он и его близкий друг Ник Огарев, стоя на Воробьевых горах в виду всей Москвы, принесли торжественно «аннибалову» клятву отомстить за этих борцов за права человека и посвятить свои жизни тому делу, за которое они погибли.

Пришло время, и Герцен стал студентом Московского университета. Он уже пережил период увлечения Шиллером и Гете; теперь он погрузился в изучение немецкой метафизики – Канта и особенно Шеллинга. Взявшись затем за французских историков, представителей новой школы – Гизо, Огюстена Тьерри и, вдобавок к ним, французских утопических социалистов – Сен-Симона, Фурье, Леру и других социальных пророков, сочинения которых контрабандой, в обход цензуры проникали в Россию, он превратился в убежденного и страстного радикала. Он и Огарев были участниками студенческого кружка, в котором читались запрещенные книги и обсуждались опасные идеи; за это он и большинство других «неблагонадежных» студентов были в конце концов арестованы, и Герцен, по той, вероятно, причине, что отказался отречься от тех взглядов, которые вменяли ему в вину, был приговорен к тюремному заключению. Отец использовал все свое влияние, чтобы смягчить приговор, но все-таки не смог избавить сына от ссылки в Вятку – провинциальный городишко неподалеку от границы с Азией, где в тюрьме его, разумеется, не содержали, но где его обязали работать в местной администрации. К немалому его удивлению, это новое испытание его сил доставило ему удовольствие; он обнаружил административные способности и сделался гораздо более компетентным и, может быть, даже более рьяным чиновником, чем он впоследствии готов был признать, и помог разоблачить развращенного и жестокого губернатора, которого он ненавидел и презирал. В Вятке у него завязался страстный любовный роман с одной замужней женщиной, он счел свое поведение недостойным и пережил мучительное раскаяние. Он прочел Данте, прошел через период увлечения религией и начал долгую любовную переписку со своей двоюродной сестрой Натали, которая, так же как и он, была незаконнорожденной и жила в качестве компаньонки в доме своей богатой и деспотичной тетушки. Благодаря непрестанным усилиям отца, Герцен был переведен во Владимир и с помощью своих молодых московских друзей устроил побег Натали. Они обвенчались во Владимире против воли своих родных. По истечении срока ссылки Герцену разрешили вернуться в Москву, и вскоре он был зачислен на канцелярскую должность в Петербурге.

Какими бы ни были в это время его стремления, он сохранял свою непоколебимую независимость и преданность радикализму. Из-за неосторожного письма, в котором Герцен критиковал действия полиции и которое было вскрыто цензурой, он снова был приговорен отбывать ссылку, на сей раз в Новгороде. Через два года, в 1842 г., ему опять разрешили вернуться в Москву. К тому времени, когда он начал печататься в прогрессивных тогдашних журналах, он уже считался своим в кругу новой радикальной интеллигенции, к тому же пострадавшим за ее дело. Главная его тема всегда была одной и той же: угнетение личности, унижение и подавление людей со стороны тирании – личной и политической, гнет социальных условностей, темное невежество и дикость, грубый произвол власти, которые калечили и разрушали жизни людей в безжалостной и гнусной Российской империи.

Как и другие представители его круга – начинающий поэт и писатель Тургенев, критик Белинский, будущие политические деятели Бакунин и Катков (первый – сторонник революции, второй – реакции), писатель-очеркист Анненков и ближайший его друг Огарев, – Герцен вместе с большинством своих образованных современников увлекся гегелевской философией. Он писал захватывающие исторические и философские статьи и повести, в которых затрагивались социальные проблемы; они печатались, читались и широко обсуждались и создали своему автору солидную репутацию. Он занял бескомпромиссную позицию и стал главным представителем инакомыслящего российского дворянства, причем его социалистические убеждения были не столько реакцией на жестокость и хаос свободнопредпринимательской экономики буржуазного Запада – ибо Россия, едва вступившая в то время на путь индустриального развития, все еще оставалась полуфеодальной страной, слабо развитой в социальном и экономическом отношении, – сколько непосредственным ответом на мучительные проблемы в его родной стране: бедность населения, крепостное право и отсутствие личной свободы на всех уровнях, произвол и жестокость самодержавия9. К этому добавлялась еще и ущемленная национальная гордость могущественного и полуварварского общества, лидеры которого испытывали по отношению к цивилизованному Западу смешанное чувство восхищения, зависти и обиды. Радикалы верили в реформы, направленные по образцу Запада в сторону демократизации и секуляризации; славянофилы впадали в мистический национализм и ратовали за необходимость возврата к самобытным, «органическим» формам жизни и к вере, на которых, по их мнению, держалось все, но которые были разрушены реформами Петра I, поощрявшими лишь прилежное и унизительное подражание бездушному и, во всяком случае, безнадежно загнивающему Западу. Герцен был крайним «западником», однако же сохранял связи со своими противниками-славянофилами, считая лучших из них реакционными романтиками, заблудшими националистами, но все же надежными союзниками в борьбе с царской бюрократией, – он и позднее стремился свести к минимуму свои разногласия с ними, может быть, руководствуясь при этом желанием видеть всех русских, в которых еще живо чувство гуманности, в едином строю массового протеста против бесчеловечного режима.

В 1847 году умер Иван Яковлев. Бульшую часть своего состояния он завещал Луизе Гааг и ее сыну Александру Герцену. Преисполненный верой в собственные силы и сгорая от желания «пребывать и действовать» в мире (по словам Фихте, в которых отражено настроение всего поколения)10, Герцен принял решение эмигрировать из России. Неизвестно, догадывался ли он о том, что ему придется остаться за границей до конца своих дней, и хотел ли он этого, – но вышло именно так. Он выехал в том же году вместе с женой, матерью, двумя приятелями, а также слугами; поездка сопровождалась волнениями, но, проехав Германию, он к концу 1847 г. достиг чаемой цели – Парижа, столицы цивилизованного мира. Он сразу же окунулся в жизнь изгнанных радикалов и социалистов многих национальностей, которые играли ведущую роль в кипучей умственной и художественной деятельности этого города. В 1848 году, когда в Европе одна страна за другой оказались охваченными революцией, Герцен вместе с Бакуниным и Прудоном очутился на крайне левом крыле революционно-социалистического движения. Когда же слухи о его деятельности дошли до русского правительства, ему было велено немедленно вернуться в Россию. Он отказался. Тогда его имущество здесь, а также имущество его матери было объявлено конфискованным. Благодаря усилиям банкира Джеймса Ротшильда, который с симпатией относился к русскому «барону» и был в состоянии оказывать давление на русское правительство, Герцену удалось вернуть себе бульшую часть своих средств, и с этих пор он не испытывал финансовых затруднений, что обеспечило ему степень независимости, какой в то время обладали очень немногие изгнанники. Вместе с тем он получил финансовые средства для оказания поддержки другим эмигрантам и революционным процессам.

  1. Слово «дилетант» в данном случае не содержит в себе свойственного ему в русском языке уничижительного оттенка. К числу «дилетантов» И. Берлин относит всех вообще философов-непрофессионалов, которые не были профессорами и не занимали кафедр в университете: Маркса, Достоевского, Ф. Бэкона, Спинозу, Лейбница, Юма, Беркли; первый профессиональный в этом смысле слова философ – Христиан Вольф (см.: Ramin J a h a n b e g l o o, Conversations with Isaiah Berlin, New York, 1991, p. 28-29). Примечания, отмеченные звездочкой, и дополнения к примечаниям автора, заключенные в квадратные скобки, сделаны переводчиком.[]
  2. Джеймс Б о с у э л л – английский писатель и друг С. Джонсона, создавший его колоритный портрет в книге «Жизнь Сэмюэля Джонсона» (1792); Иоганн Петер Э к к е р м а н – многолетний секретарь И.-В. Гете, автор книги «Разговоры с Гете в последние годы его жизни» (1835).[]
  3. По сообщению П. А. Сергеенко в его книге «Толстой и его современники», М., 1911, с. 13.[]
  4. Сергеенко пишет, что Толстой в 1908 году говорил ему, что сохранил очень яркое воспоминание о своем визите к Герцену в его лондонском доме в марте 1861 года. «Он поразил Льва Николаевича своей внешностью небольшого, толстенького человека и внутренним электричеством, исходившим из него.

    – Живой, отзывчивый, умный, интересный, – пояснил Лев Николаевич, по обыкновению иллюстрируя оттенки своих мыслей движениями рук, – Герцен сразу заговорил со мною так, как будто мы давно знакомы, и сразу заинтересовал меня своею личностью… Я не встречал более таких обаятельных людей, как он. Он неизмеримо выше всех политических деятелей того и этого времени» (П. А. С е р- г е е н к о, Толстой и его современники, с. 13- 14). []

  5. Жюль М и ш л е (1798-1874) – французский историк романтического направления и политический деятель; Джузеппе М а ц ц и- н и (Мадзини; 1805-1872) – итальянский деятель национально-освободительного движения.[]
  6. Есть свидетельство, не внушающее, впрочем, доверия, что она вышла за него замуж по лютеранскому обряду, которого православная церковь не признавала.[]
  7. А. И. Г е р ц е н, Собр. соч. в 30-ти томах, М., 1954-1966, т. 8, с. 86; в последующих ссылках это издание обозначается как: Собрание сочинений.[]
  8. Собрание сочинений, т. 8, с. 64: «Рarce qu?il а йtй traоtre в la patrie».[]
  9. Здесь нет возможности дать историческое и социологическое описание происхождения русского социализма и участия в нем Герцена. В России – как до, так и после революции – на эту тему написан целый ряд монографий (не переведенных на английский язык). Наиболее подробным и оригинальным исследованием этой темы на сегодня [1968] является книга: М. M a l i a, Alexander Herzen and the Birth of Russian Socialism, 1812-1855, Cambridge, Massachusetts, 1961.[]
  10. J. G. F i c h t e, Sдmmtliche Werke, Berlin, 1846, Bd. 6, S. 383 [цитата из речи Фихте «О достоинстве человека» (1794). – Иоганн Готлиб Ф и х т е, Сочинения в 2-х томах, СПб., МСМХСIII, т. I, с. 439].[]

Цитировать

Берлин, И. Александр Герцен и его мемуары. Вступительная статья и перевод с английского В. Сапова / И. Берлин // Вопросы литературы. - 2000 - №2. - C. 111-142
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке