Выбор редакции

Князь Мышкин и проблема понимания

Статья Эмила Димитрова

Наша тема до сих пор не поднималась в науке, хотя она в действительности фиксирует нечто вполне очевидное не только для знатоков-литературоведов, но и для всех читателей романа «Идиот»: его главный герой князь Лев Николаевич Мышкин наделен неким всепониманием, всеведением — пониманием как бы скрытого, потаенного смысла происходящего.

В чем выражается всепонимание князя Мышкина? В том, что он понимает решительно всех — понимает не только слова других героев, то есть их высказывания, но и их жесты, их поступки, как и мотивы этих поступков; князь понимает жизненные ситуации и их последствия. Иными словами, автор наделяет князя Мышкина неким избытком видения и понимания. Это замечено другими героями романа; так, Келлер ему говорит:

— …Да помилуйте, князь: то уж такое простодушие, такая невинность, каких и в золотом веке не слыхано, и вдруг в то же время насквозь человека пронзаете, как стрела, такою глубочайшей психологией наблюдения.

Попытаемся сформулировать в предварительном порядке некоторые важнейшие особенности герменевтики князя Мышкина.

Во-первых, князь Мышкин понимает, потому что он любому идет навстречу: открытость к встрече — онтологическая основа диалога и понимания1. Именно об этом говорит и сам князь в своей исповеди в гостиной Епанчиных: «Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь».

Во-вторых, князь Мышкин понимает, потому что у него есть некое чувство инаковости, то есть он не проецирует самого себя на вещи, а схватывает их в их своеобразии, в их предметности: для того чтобы понять что-то, человек должен понять его именно как то, что оно есть, а не как нечто другое. Согласно одному из классиков философской герменевтики ХХ века Г.-Г. Гадамеру, «то, что влечет к своему пониманию, уже должно было заявить о своей инаковости. Понимание начинается с того, что нечто обращается к нам и нас задевает» [Гадамер 1991: 81]. Впрочем, сам князь Мышкин осознает свою же собственную инаковость: «…я <…> был счастлив иначе».

В-третьих, для князя Мышкина мир заряжен смыслом, и именно поэтому его можно и следует понимать: понять бессмыслицу нельзя, на нее можно лишь указать. Понимание — не только способ достижения и раскрытия смысла, орудие его познания, но и способ бытия самих смысловых вещей: вещи понятны, потому что они открыты пониманию.

В-четвертых, князь Мышкин понимает, потому что отвечает: он не просто отвечает на вопросы своих собеседников, но как бы и сам является неким ответом на важные вопросы. Тот же Гадамер утверждает, что «человек не высказывает суждения, а отвечает на вопросы. Но ответить на вопрос — значит осознать его смысл и тем самым его мотивационную основу» [Гадамер 1991: 56]. Как убедимся ниже, князь Мышкин не просто осознает смысл вопроса, а схватывает его, потому что удерживает его связь с вопрошающим. Понимание антропологично: князь Мышкин принимает вопрошающих, поэтому осознает смысл их вопросов.

Но как князь Мышкин понимает, то есть в чем секрет его всепонимания?

В духе Декарта начнем с «рассуждения о методе». Метод понимания князя — проникновение. «Вы проницаете человека», — говорит князю Лебедев. Что такое проникновение?

На этот вопрос лучше всего ответить словами Вяч. Иванова: в знаменитой статье «Достоевский и роман-трагедия» (1911) он дает классическое толкование проникновения:

Не познание есть основа защищаемого Достоевским реализма, а «проникновение»: недаром любил Достоевский это слово и произвел от него другое, новое — «проникновенный». Проникновение есть некий transcensus субъекта, такое его состояние, при котором возможным становится воспринимать чужое я не как объект, а как другой субъект. Это — не периферическое распространение границ индивидуального сознания, но некое передвижение в самих определяющих центрах его обычной координации; и открывается возможность этого сдвига только во внутреннем опыте, а именно в опыте истинной любви к человеку и к живому Богу, и в опыте само­отчуждения личности вообще, уже переживаемом в самом пафосе любви. Символ такого проникновения заключается в абсолютном утверждении, всею волею и всем разумением, чужого бытия: «ты еси»2 [Иванов 1987: 419].

Проникновение — дар, ему невозможно научиться, ему нельзя обучить, отсюда некоторая иррациональность понимания; оно возможно как озарение, как раскрытие смысла «вдруг» (последнее — одно из любимых слов Достоевского). Если князь своей силой проникновения понимает других героев, то и они со своей стороны пытаются понять его; здесь имеет место некое состязание в интерпретации.

Если методу понимания, то есть проникновению, нельзя научиться, то, согласно автору «Идиота», существуют некоторые необходимые условия для понимания вообще. Попытаемся их систематизировать.

Первое условие понимания — невинность понимающего, его нравственная чистота. Понимающий видит понимаемого поверх барьеров вины и греха, созерцает его не в свете рая, а как бы из рая. Невинность князя Мышкина замечена Келлером: «О, князь, как вы еще светло и невинно, можно сказать, пастушески смотрите на жизнь!» Немного ниже в тексте романа та же мысль варьируется тем же персонажем: «О, князь, до какой степени вы еще, так сказать, по-швейцарски понимаете человека». «Швейцарскость» понимания князя Мышкина — это понимание человека в свете опыта, приобретенного героем в Швейцарии. Этот опыт свидетельствует о возможности построения детского мира счастья и понимания. Детскость — другое имя невинности; этой особенности князя уделено немало внимания в его автохарактеристиках. По словам самого же князя, как раз у детей можно учиться пониманию: «…они все понимают». Речь идет о детях, с которыми князь Мышкин общается, которых он учит: «…это дети у меня все понимают, а у него (то есть у учителя Тибо. — Э. Д.) почти ничего». Дети не только учат пониманию, но еще и помогают душевному выздоровлению: «…через детей душа лечится»; общение с детьми хранит душу в чистоте, а это — условие понимания.

Князь Мышкин не просто общается с детьми и учится у них, он осознает самого себя как ребенка, то есть как взрослого человека с детской структурой души: «Он (Шнейдер. — Э. Д.) вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил». Детскость князя определяет и его круг общения: «…я и в самом деле не люблю быть со взрослыми <…> не люблю, потому что не умею», поэтому «товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я был ребенок, но потому, что меня просто тянуло к детям».

Интересно отметить, что князь Мышкин общается с определенными героями как раз в плане, в плоскости детскости: «»Какие мы еще дети, Коля! И… и… как это хорошо, что мы дети!» — с упоением воскликнул он наконец». Елизавета Прокофьевна — тоже ребенок душою, именно такою ее видит князь Мышкин: «…вы совершенный ребенок во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на то, что вы в таких летах». Мать Аглаи тоже наделена проникновением и даром понимания, поэтому, как кажется, в самом конце романа именно она разделяет одиночество князя, она его сопровождает в его последнем путешествии. Елизавета Прокофьевна — спутник князя Мышкина и в понимании, и в одиночестве.

Хорошо известно, что Евангелие и вообще Новый Завет являются неким метатекстом «Идиота» и всего творчества Достоевского (см.: [Евангелие… 2010]). В постановке вопроса о том, что невинность и детскость князя являются основой и основанием его понимания, нетрудно услышать евангельское речение Спасителя: «Иисус сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мат. 11:25; Лук. 10:21).

Отсюда понятно, что, вопреки расхожему мнению, жизненный опыт несовместим с подлинным пониманием: «…я ведь сам знаю, что меньше всех жил и меньше всех понимаю в жизни» — здесь под пониманием жизни имеется в виду обыденное значение слов «знание жизни» и ее законов. Действительно, жизненный опыт есть накопление привычек и стереотипов, как бы предостерегающих нас от совершения прежних ошибок: «вот в такой-то ситуации нужно сделать так, а в другой — иначе». Понимание — по ту сторону обыденности, оно есть риск выхода из знакомого мира привычек с его твердой и четкой системой координат. Понимание — результат не опыта, а прорыва.

Третье условие понимания князя Мышкина — его идиотизм, который обеспечивает критическую дистанцию при понимании: нельзя понять этот мир, являясь его неотъемлемой частью. Понимание мира связано с неким его транс­цендированием, а также с его преодолением; вот почему так важно, что князь Мышкин как бы не от мира сего: он пришел в этот мир, чтобы его понять.

Идиот (то есть тот, кто отделен от других и стоит как бы на границе общества) в понимании Достоевского является некоей метонимией пророка; пророк — тот, кто вещает про рок (про-рок)3, а его «вещание» вообще возможно как раз из-за наличия избытка понимания: пророк понимает скрытый ход вещей. В идиотизме князя Мышкина, несомненно, находят отголосок и знаменитые слова ап. Павла из Первого послания к коринфянам, которые всегда являлись основанием и оправданием подвига «юродства о Христе»: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (1 Кор. 3:18).

Герои романа высказывают разные точки зрения по поводу идиотизма князя Мышкина; здесь сталкиваются разные интерпретации. Первый герой, который в крайне негативном ключе высказывается об идиотизме князя, — Ганя Иволгин: «— О! Идиот пр-ро-клятый, — воскликнул он уже совершенно вне себя: — и рассказать ничего не умеет!» Рассказчик комментирует выходку Гани, вводя в повествование тему понимания: «Но именно через это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот «идиот», которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда все понять и чрезвычайно удовлетворительно передать»4. Противоположную оценку идиотизма князя высказывает Келлер: «— Ну, почему вас после этого называют идиотом, не понимаю! — вскричал Келлер». Интерпретация позитивиста Ипполита находится как бы посередине между крайними оценками: «Он или медик, или в самом деле необыкновенного ума и может очень многое угадывать. (Но что он в конце концов «идиот», в этом нет никакого сомнения.)» В каком-то смысле Ипполит угадывает развязку: «в конце концов» князь Мышкин погружается в безумие.

Следующий принцип герменевтики князя Мышкина — неосуждение, отказ от ценностного ниспровержения понимаемого. Понимание осуществляется поверх оценки: для того чтобы понять человека, нужно отказаться от произнесения над ним предварительного вердикта о виновности. Осудить другого до его понимания — это означает осудить себя на непонимание другого.

С отказом от патетической позы судьи связано само­умаление: князь Мышкин самопринижается, ставит себя ниже всех. Все читатели «Идиота» прекрасно помнят выпад Аглаи на даче Епанчиных:

— Для чего вы это здесь говорите? — вдруг вскричала Аглая: — для чего вы это им говорите? Им! Им <…>

— Здесь ни одного нет, который бы стоил таких слов! — разразилась Аглая: — здесь все, все не стоят вашего мизинца, ни ума, ни сердца вашего! Вы честнее всех, благороднее всех, лучше всех, добрее всех, умнее всех! Здесь есть недостойные нагнуться и поднять платок, который вы сейчас уронили… Для чего же вы себя унижаете и ставите ниже всех? Зачем вы все в себе исковеркали, зачем в вас гордости нет?

И действительно, князь Мышкин лишен какой бы то ни было гордости. Почему? Гордость — стена, барьер понимания, она есть самозамыкание в себе, а это означает, что гордость отменяет, «закрывает» встречу — непременное условие понимания. С-мир-ение — суть природы князя Мышкина; он понимает, потому что подходит ко всему «с миром», без высокомерия и осуждения. Смирение — подлежащее, субъект в одной из двух ключевых фраз-эмблем князя Мышкина: «Смирение — страшная сила» и «Мир спасет красота». Напомним, что и обе ключевые фразы, которые в сознании читателя связаны с главным героем «Идиота» и как будто бы выражают два глубочайших его убеждения, две интуиции жизни, в действительности князь Мышкин нигде не произносит. Это фразы, которые приписаны ему другими героями и которые, видимо, были произнесены как бы по ту сторону романа, «за кадром» происходящего; этих фраз попросту нет в тексте как прямой речи князя. Отметим нечто важное о статусе подобных фраз: они, по-моему, являются знаком особого синтеза, встречи в романах Достоевского собственно романного повествования с внероманной действительностью: парадоксально, но в романе Достоевского как будто бы происходят и события, которые лежат за пределами текста романа. Эти важнейшие идеологические фразы мы слышим не от князя Мышкина, а от Ипполита Терентьева, 18-летнего больного туберкулезом юноши, одного из самоубийц-идеологов в мире Достоевского. В «Моем необходимом объяснении» (напомним, это один из многочисленных «текстов в тексте» в романах Достоевского) мы находим следующее примечание, помещенное в скобках: «(NB. Говорят, смирение есть страшная сила; надо справиться об этом у князя, это его собственное выражение)». Тот же Ипполит Терентьев вводит и вторую фразу-эмблему: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет «красота»? Господа, — закричал он громко всем, — князь утверждает, что мир спасет красота <…> Какая красота спасет мир? Мне это Коля пересказал…»

Проследим внимательно логику сообщения. Князь Мышкин сказал Коле Красоткину (где и как, при каких, собственно, обстоятельствах — непонятно, но в любом случае это происходит по ту сторону романа как такового), он же сказал Ипполиту Терентьеву (опять непонятно когда и где), который ждет подтверждения от князя, но такого подтверждения не получает. В данном случае это своего рода ансамблевые суждения, то есть суждения известной группы героев; в некотором смысле можно говорить о соборных определениях (суждениях) героев5.

И на последнем месте, но не по значению, отметим еще и сострадание и сочувствие среди условий герменевтики князя Мышкина. Он понимает людей, потому что им сострадает и сочувствует, князь в состоянии поставить самого себя на место другого и посмотреть на мир его глазами: «Я сам тоже был в таком положении до отъезда в Швейцарию <…> Я это понимаю; я могу очень сочувствовать, потому что я сам почти такой же, мне позволительно говорить!» Князь сострадает, потому что не может иначе; он убежден, что «сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества». У этого, однако, есть оборотная сторона: сострадание-жалость князя Мышкина к Настасье Филипповне несомненно способствует пониманию, но не любви. Правы те, кто утверждает, что они оба с Рогожиным убили ее своей «любовью»: Рогожин — слепой страстью, князь Мышкин — сострадательной бесстрастностью…

Итак, наделенный неординарной способностью проникновения, князь Мышкин понимает, потому что он невинен и ребенок душою, наделен смирением и состраданием, а кроме того, со своей болезнью (идиотизмом) находится на пороге, в точке «вненаходимости» по отношению к ситуациям и героям, которых понимает.

Избыток, чрезмерность понимания князя Мышкина неудивительны, они скорее являются проявлением его сути: «…у меня нет жеста приличного, чувства меры нет». К тому же у князя возникают основательные сомнения в том, что ему удается понимать людей: «…трудно в новой земле новых людей разгадывать», потому что «чужая душа потемки». Так или иначе, понимание всегда связано с неким вердиктом, поэтому в своем внутреннем монологе князь задает важнейший для себя вопрос: «…что же он взялся их так окончательно судить, он, сегодня явившийся, что же это он произносит такие приговоры?» Понимание всегда связано с неким недопониманием; полное понимание превращается в свою противоположность, в окончательный приговор.

К уже сказанному добавим еще несколько деталей.

В «Идиоте» уделено большое внимание человеческому лицу, глазам, взгляду и их глубокой связи с пониманием. «Я поглядел на его лицо и все понял», — говорит князь Мышкин об осужденном на смерть. Достоевский интересовался этой проблематикой и в более общем, философском плане: «А, впрочем, что ж я, забыл старое правило: не в предмете дело, а в глазе: есть глаз — и предмет найдется, нет у вас глаза, слепы вы, — и ни в каком предмете ничего не отыщете. О, глаз дело великое: что на иной глаз поэма, то на другой — куча…» [Достоевский 1994: 315].

Князь проникает в человека взглядом, наблюдая лица и глаза людей: «…я теперь очень всматриваюсь в лица». И действительно, как помнит читатель, князь Мышкин «загадывает» на лицах Епанчиных, на портрете Настасьи Филипповны и др. Неудивительно, что в одном из эпизодов князь, отвечая на вопрос Елизаветы Прокофьевны, непосредственно связывает понимание со зрением: «вижу и понимаю». Здесь находит отражение некая общечеловеческая уверенность (она, разумеется, не может быть подтверждена научно) в том, что лицо — некий сгусток, наглядная манифестация личности человека, а глаза — вход в его душу. Своим взглядом человек как бы мгновенно узнает другого, а через глаза проникает в его душу. В этом отношении самый разительный пример — необыкновенная встреча и взаимное узнавание князя Мышкина и Настасьи Филипповны; напомним их первый диалог:

— А как же вы меня узнали, что это я?

— По портрету и…

— И еще?

— И еще потому, что такою вас именно воображал… Я вас тоже будто видел где-то.

— Где? Где?

— Я ваши глаза точно где-то видел… да этого быть не может! Это я так… Я здесь никогда не был. Может быть, во сне…

В этом случае, согласно автору книги «Философия Достоевского в ее систематическом изложении», идет речь об «анамнестическом бессознательном» [Лаут 1996: 83–84]. В романе есть и другие случаи déjà vu, но они всегда связаны с отношениями князя Мышкина и Настасьи Филипповны. Так, например, когда князь читает письмо последней к Аглае, ему приходит в голову, что «он все это предчувствовал и предугадывал прежде; даже казалось ему, что как будто он уже читал это все, когда-то давно-давно, и все, о чем тосковал с тех пор, все, чем он мучился и чего боялся, — все это заключалось в этих давно им прочитанных письмах». Несомненно, князь Мышкин понимает Настасью Филипповну, потому что он уже ее знает.

Автор, как нам кажется, имел в виду нечто другое по сравнению с «анамнестическим бессознательным». Оба — князь Мышкин и Настасья Филипповна — существа и этого, и иного мира; события в романе разворачиваются одновременно в двух планах. Встреча князя Мышкина с Настасьей Филипповной — это «мистическая встреча двух изгнанников из рая» [Мочульский 1995: 407].

Кстати, разрыв между двумя планами бытия князя Мышкина резко очерчен: на переднем плане, в быту, в повседневности, он смешной дурачок и почти шут; на втором плане, в плане бытия и подлинности существования, князь Мышкин — настоящий мудрец и проповедник (см.: [Мочульский 1995: 404]). Своим «главным умом» князь восходит до мистического созерцания мира в Боге, до своего видения рая. Святому безумцу дано предугадать рай, но путь к нему он указать не в состоянии. Князь Мышкин не чувствует зло, поэтому его не понимает, а не понимает, потому что сам непричастен к смыслу зла. Да, «князь — существо другого эона — до грехопадения: у него иная судьба, поэтому в образе его — странная прозрачность и неуловимость» [Мочульский 1995: 406]. Недовоплощенность в мире сем этого существа из того мира, конечно, связана с его бесполостью: «…я ведь по прирожденной болезни моей даже совсем женщин не знаю». Здесь, в первой встрече князя Мышкина и Рогожина и в первом диалоге между ними, как бы в зародыше содержится вся трагедия романа.

Понимание людей, доступное князю Мышкину, — понимание как бы оттуда, из рая, и в свете рая; такое понимание и отношение к миру, понятно, наталкиваются на непонимание и возражения окружающих: «Милый князь <…> рай на земле не легко достается; а вы все-таки несколько на рай рассчитываете; рай — вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному сердцу», — проницательно отмечает князь Щ.

Понимание не дается сразу, вдруг, в нем совершенство непостижимо: «…не все же понимать сразу, не прямо же начинать с совершенства! Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать! А слишком скоро поймем, так, пожалуй, и не хорошо поймем. Это я вам говорю, вам, которые уже так много умели понять и <…> не понять», — убежденно говорит князь. Полнота понимания для него возможна лишь как процесс, как диалектическое восхождение через непонимание, которое является как бы внутренним моментом самого понимания.

Основанием для понимания между людьми, согласно герменевтике князя Мышкина, является также единство человеческой природы, «общие точки между людьми»: «…очень часто только так кажется, что нет точек общих, а они очень есть… это от лености людской происходит, что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти…» Человеческая природа — «встречная», то есть человек открыт встрече, а следовательно, способен к пониманию. Единство человеческой природы, в свою очередь, является условием и гарантом общего, единого Смысла, в рамках которого происходит понимание: «…чудо понимания <…> заключается не в том, что души таинственно сообщаются между собой, а в том, что они причастны к общему для них смыслу» [Гадамер 1991: 73].

Князь Мышкин как будто сам ищет общих точек между людьми и их находит, потому что у него есть некая общность опыта с тем, кого он понимает. «Чтобы понять, нужно обладать общей почвой, некоторая общность опыта должна быть», — утверждает религиозный философ С. Хоружий в согласии с Отцами Церкви [Димитров 2016: 113].

И наконец, следует отметить еще и то, что князю Мышкину известен опыт двойничества в мысли, то есть наличие «двойных мыслей»:

— …Две мысли вместе сошлись, это очень часто случается. Со мной беспрерывно. Я, впрочем, думаю, что это нехорошо, и, знаете, Келлер, я в этом всего более укоряю себя. Вы мне точно меня самого теперь рассказали. Мне даже случалось иногда думать <…> что и все люди так, так что я начал было и одобрять себя, потому что с этими двойными мыслями ужасно трудно бороться; я испытал. Бог знает, как они приходят и зарождаются.

И ниже: «Князь с чрезвычайным любопытством глядел на Келлера. Вопрос о двойных мыслях видимо и давно уже занимал его».

Как кажется, проблема двойных мыслей имеет отношение к нашей теме понимания: принцип двойничества придает пониманию объем, он гарантирует полноту восприятия — слово или жест немедленно как бы ухватываются с двух сторон. В то же время в этом отношении сказывается другая характеристика князя Мышкина, которого мы бы назвали эстетствующим аскетом-символистом.

Важно отметить, что образ князя Мышкина не построен на основе оппозиции «внешнее — внутреннее», то есть его внутренний мир не раскрывается в противоречии и в противопоставлении его речевому поведению, а непосредственно выражается в нем. Иначе говоря, тут нет непроходимой границы между «ноу­менальным» и «феноменальным» миром князя, между сущностью и явлением. Князь есть такой, каким кажется, или, говоря философским языком, его сущность непосредственно выражается в явлении, тождественна с ним. Это отмечено дважды в самом начале романа генералом Епанчиным: «…если вы в самом деле такой, каким кажетесь…»; «…если вы такой искренний и задушевный человек, каким кажетесь на словах…».

В конце более чем логично задаться вопросом: где проходят границы понимания князя Мышкина? Чего он не понимает?

В Швейцарии за три года «детского рая» князь Мышкин «и понять не мог, как тоскуют и зачем тоскуют люди? Вся судьба моя пошла на них». Человеческая тоска — вот «поле деятельности» князя Мышкина, а его средство — понимание.

Князь Мышкин не понимает, что Настасья Филипповна его любит, не понимает и Рогожина, который ему объясняет ситуацию:

— Что ж, может, и впрямь не понимает, хе-хе! Говорят же про тебя, что ты… того. Другого она любит, — вот что пойми! Точно так, как я ее люблю теперь, точно так же она другого теперь любит. А другой этот, знаешь ты кто? Это ты! Что, не знал, что ли?

Точно так же князь Мышкин не понимает и любовь Аглаи. Евгений Павлович ему разъясняет: «Аглая Ивановна любила как женщина, как человек, а не как… отвлеченный дух. Знаете ли что, бедный мой князь: вернее всего, что вы ни ту, ни другую никогда не любили». Князь Мышкин не любит ни Настасью Филипповну, которая любуется своим падением, ни Аглаю, которая любуется своей чистотой.

«Невинность», импотентность князя Мышкина — знак некой метафизической ущербности. Князь, как говорилось, не чувствует зла, он не понимает вину Настасьи Филипповны, потому что принял ее невинной, а значит, ее не понял. Видеть и понимать людей всегда и во что бы то ни стало в свете рая — не просто «нереалистично» и несправедливо, а в некотором смысле даже жестоко по отношению к ним; такое ви́дение и понимание, как и оказалось в романе, приводят к жизненной трагедии.

В действительности понимает весь человек, в некотором смысле человек понимает и своим телом. Так, понимание в любви — сама любовь, а не какой-то акт поверх нее, не проникновение в нее: любящий понимает любимую, любя ее, а не ее анализируя. Тривиальный вопрос: «Ты меня понимаешь?» — является знаком или начала конца любви, или непоправимой трещины в ней; любящие понимают друг друга в тишине, по ту сторону слова и познания.

То же самое можем сказать и о понимании вообще; здесь предоставим слово о. Павлу Флоренскому:

Мы верим и признаем, что не от разговора мы понимаем друг друга, а силою внутреннего общения, и что слова способствуют обострению сознания, сознанию уже происшедшего духовного обмена, но не сами по себе производят этот обмен. Мы признаем взаимное понимание и тончайших, часто вполне неожиданных отрогов смысла: но это понимание устанавливается на общем фоне уже происходящего духовного соприкосновения [Флоренский 1973: 353–354].

Князь Мышкин соприкасается духовно с людьми в мирах иных, он понимает их силою внутреннего общения, а на уровне сознания дает в слове лишь форму этого понимания. У князя Мышкина своя собственная герменевтика, которая раскрывается в горизонте философской герменевтики ХХ века, но ей не тождественна.

Подведем итоги. В отличие от распространенного мнения, будто человек понимает лишь то, что сам он может сделать, у Достоевского, скорее, наоборот: человек понимает лишь то, чего он сам сделать не может. Делание, операции и манипуляции с вещами (не говоря уже о личностях!), наличие алгоритма действий — все это есть противоположность пониманию. То, что человек делает, он делает как бы из себя, как продолжение своего тела и своей личности: Микеланджело не понимает своего Давида, а выводит его на свет из глыбы каррарского мрамора, мать не понимает своего ребенка, потому что является с ним одним целым.

Итак, понимание, по Достоевскому, осуществляется не в суете делания и не в громком споре миросозерцаний, а в напряженной тишине события, со-бытия и встречи: понимает тот, кто со-страдает, со-мыслит, со-чувствует, идет навстречу.

И самое важное: понимание на глубинном уровне связано с приятием, поэтому оно является не чистым познавательным актом, а познавательно-экзистенциальным жестом. Мы способны понять только то, что можем принять.

В «Идиоте» содержится и неожиданный урок для читателей романа: не все в жизни связано с пониманием, человек не есть текст.

А «человек есть тайна», как сказано у того же Достоевского.

  1. См. мою статью, посвященную этой теме: [Димитров 2012]. Проблематика понимания является необходимой и важной частью разрабатываемой мною теории онтопоэтики Достоевского, см.: [Димитров 2011]. []
  2. О формуле «ты еси» как общем знаменателе между интерпретациями творчества Достоевского, принадлежащими Вяч. Иванову и М. Бахтину, и как онтологическом фундаменте концепции диалогизма см.: [Махлин 2016]. []
  3. Это не противоречит научной этимологии слова: ст.-слав. пророкъ, от про- + гл. реку́, калька др.-греч. προφήτης («прорицатель», буквально «говорящий будущее») из др.-греч. προ- «вперед» + др.-греч. φημί «говорить». []
  4. Кстати, Ганя Иволгин скоро осознает свою ошибку и приносит извинения князю: «И с чего я взял давеча, что вы идиот! Вы замечае­те то, чего другие никогда не заметят!» []
  5. О формуле «Мир спасет красота» см. подробнее: [Розенблюм 1991; Новикова 2007; Димитров 2019]. []