Выбор редакции

Путь к своим. Сергей Шаргунов

Статья Марины Кульгавчук
Марина Кульгавчук - Кандидат филологических наук, доцент Института русского языка и культуры МГУ им. М. В. Ломоносова. Сфера научных интересов – современный литературный процесс, проблемы восприятия русской литературы в инокультурной среде. Автор литературоведческих и культурологических статей, соавтор ряда пособий для иностранцев, изучающих русский язык

Сергей Шаргунов—не из тех авторов, о которых мало знают. Даже если вдруг книг не читали—телевизор и интернет свое дело сделали. Прямой, честный взгляд «положительного героя», уверенные интонации, юношеская категоричность, которая пока не вредит… Депутат, телеведущий, писатель… Вообще фактов биографии Шаргунова хватило бы на небольшой сериал о политической истории России последних двух десятилетий с Шаргуновым же в роли главного персонажа. А взаимоотношения с партией и с чиновниками православной церкви—ну чем не «Вся королевская рать» Роберта Пенна Уоррена? Вступил—выступил—вышел—отказался—победил… Были еще и поездки в горячие точки, и открытые выступления в защиту «неудобных» людей; были и яркие отклики братьев-писателей:

Он словно вгоняет себя—в историю, в литературу, в политику, в жизнь. У него получается: и лишь потому он и раздражает многих [Прилепин 2015]. 

А другие считают, что Шаргунову «не нужны ни журналистика, ни литература», и упрекают в желании «заниматься лишь собственным пиаром» [… 2015]. При этом в таланте не отказывают ни критики, ни читатели.

Сам Шаргунов, отвечая на вопрос о том, кем себя ощущает: писателем, политиком или журналистом,—предпочел назвать себя . Вот на последнем и остановимся поподробнее.

Первую книгу Шаргунова «Ура!» (2003) заметили. По словам самого автора, эта повесть, «едва появившись в журнале «Новый мир», возбудила многих» [Шаргунов 2003: 6]. И возмущение, и восхищение книгой было реакцией двадцатилетней давности. В коротком авторском предисловии Шаргунов признавался: «Захотел нарисовать героя, наблюдая мрачное, мутное и дурное вокруг» [Шаргунов 2003: 6]. Мрачное и мутное получилось, дурного тоже достаточно—чего стоят названия глав и картины жизни, которые в них представлены: наркоманы и просто озверевшие от бессмысленности жизни люди! Впрочем, книга бы не выделялась на фоне чернухи рубежа тысячелетий, если бы не авторская идея: показать героя, который «коснется дна и, захлебываясь, всплывет». «Ура!», собственно,—крик героя, который не захотел остаться на дне.

Павлу Уражцеву двадцать лет, как и автору в момент создания книги, он не слишком горячо оплакивает свою недавнюю любовь и ищет в себе «положительного героя», который готов «отвечать на сигналы реальности». Способный на подлости и гуманные порывы, на любовь и предательство, однажды он вдруг осознает необходимость «быть вполне хорошим», почти как толстовский Пьер Безухов. Тогда в названиях глав начинает звучать неприкрытый дидактизм: «Выплюнь пиво, сломай сигарету!», «Утро—гантели—пробежка!!!», «Над трупами ровесников» (это о тех, кто так ничего и не понял или кому не повезло)… Но за наивным дидактизмом скрывается искреннее желание изменить мир, иными словами—жизнь превратить в одно «ура!». «Ура!»—это протест против мира, в котором нет места отзывчивости, а для Павла «слово ОТЗЫВЧИВОСТЬ всплескивает, как лужа под шинами авто… Отзывч-чивос-сть!»

«Ура!» как выплеск авторских эмоций может раздражать примерно так же, как нигилизм Базарова раздражает «зна­ющих жизнь» людей. Однако даже и эти люди не могут не чувствовать правды, которая стоит за отрицанием старого. (Кстати, нигилисты в «тухлых косухах» упоминаются в главе «Мой положительный герой», но автору они несимпатичны, потому что . А он, как и Павел Уражцев, предпочитает .) Так что же: Павел, а значит, и его создатель Сергей—новый Базаров? Или—еще одно сопоставление («Ура-мышцы. Ура—своя судьба. Ура-талант. Ищу ура-любви»)—молодой Маяковский, отрицающий мир в «Нате!» и «Вам!» и провозглашающий в своей поэме: «Долой вашу любовь!»? Правда, у поэта революции отвергались «строй», «религия», искусство»; у Шаргунова под прицелом другое, на религию он точно не замахнется—сын священника,—но «Ура!» и «Долой!» эмоционально близки.

Эмоционально, но не стилистически. «Облако в штанах» создано художником и поэтом, «Ура!»—журналистом. Шаргунов, как известно, закончил журфак МГУ—отсюда короткие чеканные фразы, яркость зарисовок, умение быстро и точно схватить суть предмета, подчеркнув важную деталь… Иногда, правда, деталей слишком много, и они начинают напоминать бешено вращающиеся велосипедные спицы: движение есть, но суть изображения неясна, и картинка складывается почти что вопреки шаргуновской манере. И все-таки… «Красные цветы», «желтая школа», «запах горелой гречки»—кинематографические кадры воспоминаний о детстве. Или еще: «Человек ни на что не претендует. Живет среди нужных предметов. Миска ухи. Канистра бензина. Река. Небо. Транзистор». Что еще нужно, чтобы воссоздать и фактуру, и образ времени, и историю героя?

Расплывчатость и точность—почти антонимы, но и то и другое есть в повести Шаргунова. Автор как будто переводит камеру с одного предмета на другой, стараясь включить в кадр как можно больше деталей жизни, которые окружают героя и которые он отвергает, мало что готовый принять. Именно поэтому, наверное, сам автор в предисловии называет повесть «букетом пощечин» (вновь—привет футуризму!), а далее подводит итог: «…никто не очнулся».

И через двадцать лет никто не очнулся. Впрочем, литература давно перестала служить средством для пробуждения совести, чувств и тем более общественного разума. Судя по вышедшему в 2018 году сборнику «Свои», Шаргунов это осо­знал. Если «Ура!» есть, по сути, призыв к пробуждению, крик, то «Свои»—авторская рефлексия о мире, где все-таки больше своих, призыв к единению тех людей, которые могут понять друг друга. Надрыв и категоричность ушли, хотя, пожалуй, желание сделать мир лучше осталось. Не случайно одна из глав начинается словами: «Хочется написать книгу под названием «Всех жалко». Но написал «Свои»».

Свои—это прежде всего семья. Самая большая из частей книги (именно ее, видимо, можно назвать повестью), «Правда и ложка»,—это история семьи, в сюжет которой затейливо вплетается история серебряной ложки. Судьбы нескольких поколений—не просто повод испытать гордость, рассказывая о неза­урядных родственниках, но еще и история страны в биографии семьи. И одновременно — поиск ответа на вопросы: «кто я?», «что я несу в себе?». Кстати, именно здесь становится понятно, почему не принимает автор позицию тех, для кого советское прошлое—это досадный тупиковый поворот в истории страны, о котором лучше забыть. В рассказе о судьбе семьи Русановых—Герасимовых—Шаргуновых трагическое и романтическое слилось воедино: герой Бородинской битвы, отважный мореплаватель, знакомый Маркса и Энгельса, инженер, основоположник советского кинематографа—все они , так же, как и описанный в главе «Мой батюшка» отец героя (автора). Шаргунов и нас приглашает считать их , потому что это наша история, она нам известна, для каждого из нас узнаваема, ведь наши (читателей) собственные  тоже стали частью той эпохи.

«Эпоха в лицах»—именно так можно определить то, что написал Шаргунов, как будто показывающий читателю семейные фотографии и комментирующий их.

—это еще и люди, объединенные общим пространством: страны, города, дома. Страна—Россия, и вне этого пространства герои оказываются редко. Города—Орел, Санкт-
Петербург, Екатеринбург, Москва; в фокус внимания попадает то, что происходило в них в годы революции, Гражданской войны, сталинских репрессий. (Кстати, именно эти описания открывают нам Шаргунова и как автора исторического жанра, умеющего запечатлеть давно прошедшее время и его трагические черты.) И, наконец, дом—то место, где люди больше всего ощущают себя . Для автора это родительский дом, где все (именно с описания пожара в этом доме начинается «Правда и ложка»), дом в Екатеринбурге (тоже часть истории семьи), писательский дом в Москве, в Лаврушинском переулке, где появляются знаковые для эпохи фигуры: Фадеев, беседовавший со Сталиным и Берией, Анастасия Цветаева, знакомство с которой было для автора, очевидно, одним из ярких детских впечатлений… Но не менее важна для него и простая деревенская бабушка—Анна Алексеевна, впрягавшаяся в плуг во время войны и составлявшая письма близким с кучей ошибок.

Может показаться, что написать о своей семье и о себе—дело нехитрое. Но написать можно по-разному. У Шаргунова память о детстве, о прошлом—основа стилистики. Особенно это ощущается в главе под названием «Замолк скворечник». Отрывочные детские воспоминания—Замоскворечье, Большая Ордынка, стужа, темень, храм, удары колокола… Юный алтарник, служащий при храме, церковный сторож—женщина, некогда профессор-математик. Прошлое и настоящее этого уголка Москвы в том виде, в каком он запечатлелся в сознании писателя, своими звуками, цветом, запахом: «…фабрика «Красный октябрь» перебивает сладкие духи, ветер гонит прямо через нас невидимые облака с запахом шоколада и карамели». Иногда в этом описании слышатся бунинские интонации («ныряющие трамваи» из «Чистого понедельника» возникают в читательском сознании на уровне ассоциаций), и здесь рефреном звучит память и грусть об ушедшей России. Пожалуй, бунинское определение «лирической прозы» очень подходит к тому, что написал Шаргунов,—и даже жесткую обличительную интонацию он как будто бы перенимает из «Окаянных дней» Бунина:

Столько сломано, срыто, стерто! Это и так ясно! Но особой тонкой издевкой стоят особняки, переделанные под офисы. Новенькие и чистенькие, деловито и наспех приукрашенные, почти всегда с какой-то удаленной или прибавленной деталью. Как ложные опята вместо настоящих.

Есть в книге Шаргунова и эпизоды, по отношению к которым определение «свои» воспринимается не как признание духовного родства. Так, в рассказе «Последнее лето СССР»это люди одной эпохи. Детский дачный роман, соперничество, велосипеды, детский же разговор о победе над коммунистами, из-за которой отец девочки Жанны остался без работы… И неожиданное продолжение этой темы как ответ на вопрос: «Что было бы, если бы последнего лета не было?»—в рассказе «Утиные сердечки»: Северная Корея, мир, в котором время как будто остановилось; инструкции определяют жизнь каждого, а малейшее нарушение регламента может привести к трагедии. Внезапно вспыхнувшее чувство художника Андрея к официантке из местных, видимо, приводит к трагедии—девушка исчезает, но только она и была  в мире, где догмы доведены до совершенства и отклонений быть не может. Оценка, которую Андрей дает северокорейскому миру, вполне могла бы относиться к советской реальности, если бы она продолжала существовать:

Это все происходит в наше время—параллельная реальность. Местное время—это календарь праздников, словно в церкви, все запаяны внутри большого мифа, и поэтому здесь и сама смерть не страшна: что личное исчезновение, что гибель вселенной.

Образ искусственного мира, мифа, в котором все регламентировано и сюжет известен, показан и в «Человеке из массовки». В «Утиных сердечках» регламент нарушила Джин-Хо, поступив не по правилам. Здесь же правила нарушает Игорь Анатольевич, один из многих участников телешоу, отставной военный, который вдруг начинает говорить то, что думает. Желание перестать играть отведенную ему роль в массовке пробудила встреча с бывшей одноклассницей, которая, сама того не желая, вдруг напомнила, что был он самым-самым… Но несвоевременно проснувшаяся гордость за советское прошлое и желание хоть на мгновение вернуться к себе прежнему в массовке никому не нужны. Игра в спор, в противостояние описана Шаргуновым с холодной издевкой, атмосфера ток-шоу передается довольно точно—видимо, благодаря личному опыту? Люди, сидящие в зале, выражают эмоции по сигналу «кукловодов»: аплодируют, негодуют, гудят… Но к жизни эти игры отношения не имеют.

Миф, принятый за живую жизнь,—тема рассказа с ироническим названием «Аусвайс». Депутат Дворцов, вкусивший все прелести своего положения, осознавший беспредельность собственного величия, вдруг забывает взять с собой документ—ту самую бумажку, которая и давала право на все,—и вот, приняв ванну после тяжелого похмелья и с удобством расслабившись в дорогой машине, уверенный в себе и собирающийся хорошо поставленным голосом зачитать свой доклад, вдруг оказывается не допущен в зал для избранных, где «со своими есть о чем потрепаться».

Хотя эти «свои»—коллеги самого писателя-депутата Шаргунова, кажется, с ними он отнюдь не чувствует духовного родства. В описании героя присутствует почти классовая ненависть: «Кабак, коньяк, караоке… Головная боль таяла… Постепенно лицо становилось надменным и спокойным, чванливо выползала нижняя губа». И далее—о том, каким Дворцову видится утренний путь, когда «он, зампред комитета по инвестициям, с непроницаемо полным лицом выйдет у парадного подъезда мрачно-серого дворца и, мигнув на входе стражнику и не утруждаясь показом ксивы, потянет золотую ручку тяжелой двери». В дверь не пустили, привычный мир оказался «внезапно сломанным». Депутат без мандата ближе к народу не стал, хотя пообщаться пришлось. Стоя в толпе «околодумских ходоков», он даже рассовывает по карманам протянутые ему доверчивыми просителями бумаги. «Ощущение так легко опровергнутого могущества»—вот то состояние, которое заставляет Дворцова почувствовать себя «беззащитным и одновременно свободным, нагим, как травинка или червь». 

Освобождение героя трудно назвать истинным—слишком демонстративно бросает он пиджак под ноги. И верится в эту истинность с трудом: документ завтра найдется, доклад будет прочитан, свобода будет не нужна. И в чем смысл собственной деятельности, он так и не поймет. Люди, играющие бессмысленные роли,—в Думе или в массовке—едва ли те самые …

Интересно, знают ли коллеги Шаргунова по Думе этот рассказ? Писался он вряд ли для этих «своих». Возможно, и сам автор в депутаты пошел для того, чтобы таких, как его Дворцов, в сером здании стало меньше? Например, на одного?

Вообще же феномен превращения из писателей в депутаты только на первый взгляд кажется неожиданным. Возможно, дело в том, что Шаргунов—человек долга. Смысл писательства в том, чтобы этот долг исполнить. И смысл депутатства для него в том же, вот одно из характерных признаний: «А что касается моей истории с Государственной Думой, то в свое время я дал себе обещание доказать, что можно быть нормальным человеком, оставаясь депутатом» [Кручина 2018].

Дворцов и ему подобные—все-таки «не свои» для Шаргунова, как и все, играющие в активную деятельность ради собственной выгоды. Но  остается тот, кто живет с верой, что все было не напрасно. Именно так показаны герои небольшого рассказа «Русские на руинах», название которого говорит об авторе едва ли не больше, чем его содержание. Обобщать не хотелось бы, хотя метафора точна и подходит, увы, ко многим сторонам нашей жизни и истории. Руины—это бывший тракторный завод («советский Акрополь»), на котором прежде работали люди, а теперь «кто спился, а кто…». Но руины—это еще и остатки той жизни, которая одним дорога, а другим кажется ненужным мифом. Вечером заезжего писателя приглашают в поэтический клуб «Сладостное слово» (когда-то в городе был и сахарный завод), где он слушает стихи немолодых уже женщин. Сырой подвал, несуразно одетые люди, читающие нельзя сказать чтобы талантливые стихи, смешная перепалка из-за пирогов: у кого вкуснее… Шаргунову, кстати, удаются диалоги, в том числе простых людей, где в каждом слове обрисован характер. Авторская ирония заметна, она кажется вполне уместной, но в конце рассказа интонация меняется: «Они рассказывали о себе торопливо, упоенно, перекрикивая друг друга, чтение продолжилось, сырость пахла сладостно и сложно, хвоей после дождя и океанским бризом, и мне казалось, это катакомбы и первые христиане». Смешные и странные с точки зрения столичного читателя, авторы стихов воспринимаются как фигуры символические, и на руинах они остались русскими, с верностью традициям и культуре, которые отменить нельзя. И с характером, для которого, увы, естественно, подраться с другом, а потом писать покаянные письма, и передачи в тюрьму бывшему местному начальнику посылать, с колбасой, вязаными носками… и стихами.

На руинах прошлой жизни оказался и герой программного для автора рассказа «Полоса». Бывший начальник бывшего аэропорта, Соков, упорно, невзирая на насмешки и непонимание окружающих, продолжает поддерживать в рабочем состоянии взлетно-посадочную полосу, которая уже никому не нужна. Умерла жена, называвшая Сокова сумасшедшим, уехала дочь, из бывших подчиненных помогает только один, да и тот больше по пьяни, а он, даже после встречи с бандитами, только «укрепился в деле» и стал «будто бы жрецом отмененной веры, который хранит священное пространство, ожидая сошествия божества». И сошествие случилось: пассажирский самолет, у которого отказали аккумуляторы и которому грозила катастрофа, чудом сумел приземлиться именно на эту затерянную в тайге полосу. 

Кажется, ничего нового Шаргунов не сказал: поведал историю о том, что нужно работать и оставаться верным своему долгу, тогда жизнь точно будет осмысленной (не об этом ли на протяжении почти всего XX века твердила и литература соцреализма?). Но Шаргунов выразил эту мысль тогда, когда она перестала быть трендом, в этом, очевидно, его позиция: не отмежевываться от истин, которые считаешь вечными, только потому, что кому-то они кажутся устаревшими. Есть некие нравственные аксиомы, доказательство которых автору не требуется. Не случайно и последний из составивших шаргуновский сборник рассказов—»Валентин Петрович»—посвящен писателю Катаеву, чье творчество, по мнению большинства, укладывалось в рамки упомянутого уже социалистического реализма.

В том, что для Шаргунова Катаев —сомневаться не приходится: биография писателя «В погоне за вечной весной», изданная в серии «ЖЗЛ» за два года до появления сборника «Свои», это доказывает. В рассказе тема прощания с жизнью, воспоминаний о значимых ее моментах показана на фоне трагических эпизодов: волны агрессивного неприятия публикой и критикой книги «Алмазный мой венец…» и удивительно спокойного, отрешенного отношения писателя к этой волне. Катаев в описании Шаргунова—спокойный, мудрый старец, для которого не здоровающиеся и позволяющие себе пьяные выходки переделкинские соседи—просто «картинки жизни», никак на нее не влияющие. Почти как у Пушкина: толпа, которая «в детской резвости» «колеблет треножник»! В авторском же отношении проявляется уважение не просто к старости, а к тому, что стоит за фигурой писателя: ко времени и к эпохе. 

И, конечно, к таланту. «Бережное» (этот эпитет здесь неслучаен) погружение во внутренний мир героя Шаргунову действительно удалось: символический сон о корабле, уходящем в далекое плавание, старческое пробуждение, воспоминание о поездке в Америку и о встрече с давней любовью… Как и в упомянутой биографии, здесь заметно желание Шаргунова восстановить справедливость и рассказать о писателе так, как не расскажут другие. Рассказать, потому что он .

Заметим, что биография писателя, художника, творческой личности—не всегда материал благодарный. Писатель может быть хорош, а роман о нем рискует превратиться в подробное описание трудов и дней. А если взять за основу путь массовой литературы, то наших читателей, избалованных скандалами из жизни медиаперсон, вряд ли так уж взволнуют интриги XX века… Впрочем, хотя в биографии Катаева материала хватило бы не на один сериал—любовный, авантюрный, детективный, историко-революционный, военный, все же сериальщиной Шаргунов не соблазнился. Серьезно и основательно погружаясь в материал, год за годом он описывает историю жизни человека, которая могла бы составить главу в истории советской культуры и истории страны. Лиризму, проявившемуся в последней главе «Своих», предшествует эмоциональная сдержанность. И — в лучших традициях советской литературы—автор показывает, как формировался характер. 

Первая мировая, революция, Гражданская война, служба у белых и красных, аресты, каждый из которых мог закончиться расстрелом,—он был не единственным, кто это пережил, но здесь важна сама связь эпохи и характера. Кстати, это привлекало Шаргунова и в «Ура!», и в сборнике «Свои», и в романе «1993» (2013): человека меняет время, настраивает его под себя, в чем-то прогибает, в чем-то не позволяет поступаться принципами. Механизм воздействия эпохи можно проследить именно в книге о Катаеве. Но помимо исторического (историко-биографического) аспекта, Шаргунова интересует и собственно литературный: его анализ прозы Катаева профессионален и интересен, как интересны и упоминания споров, связанных с публикациями, непростых отношений с МХАТом и Станиславским, с зарубежными издателями. Пожалуй, здесь раскрываются и аналитические способности биографа: фрагменты документов, писем, воспоминаний представляют картину событий, написанную живым языком и неравнодушным автором. Даже в рассказе о «Двенадцати стульях» Шаргунову удалось избежать подробного изложения общеизвестных фактов (хотя роль Катаева в создании романа Ильфа и Петрова, конечно, обозначена)! Вообще же, рассказывая о писателях 1920-х годов (и более позднего времени), с которыми был близок или просто знаком Катаев, Шаргунов как будто старается восстановить справедливость по отношению к «классику», отвечая таким образом на многочисленные обвинения в адрес автора «Алмазного венца». Именно таким образом он подчеркивает влияние Катаева, по-разному проявлявшееся, на разных людей, многим из которых он действительно помог войти в литературу и оставить в ней след. А там, где, по понятным причинам, помощь была не нужна (в случае с Маяковским), Шаргунов показывает, каким был Маяковский для Катаева, создавая подчас неожиданный образ великого поэта. Надо сказать, что, несмотря на подробное описание весьма непростых отношений между Маяковским, Катаевым и другими собратьями по перу, Шаргунову удается избежать погружения в мир сплетен и сомнительных фактов. Гораздо больше его интересует феномен человека, сумевшего в непростое время «сберечь себя и закрепиться в литературе, не разделив участи Булгакова, писавшего в стол».

В жизнеописании Катаева Шаргунов последователен и внимателен, его интересуют как важные вехи истории, с которыми была связана судьба писателя (годы «великого перелома», строительство Днепрогэса и Магнитки, Первый съезд советских писателей и, конечно, Великая Отечественная война), так и отдельные эпизоды, в которых проявился далеко не конформистский характер. Именно так воспринимаются беседы с чекистами во время «экскурсии» на строительство Беломорско-Балтийского канала, прилюдный спор с цензором и т.  д. Но при всем уважении к мэтру идеализации Шаргунову удается избежать. Именно так представлена история отношений с Пастернаком и оценка «Доктора Живаго».

Последняя страница книги о Катаеве подытоживает то, что присутствовало на протяжении всего жизнеописания: уважение к личности и таланту писателя, желание защитить доброе имя и понять эпоху, с которой это имя было связано. Для кого-то это может прозвучать неубедительно, но за этим стоит право автора.

Каким же предстает автор—Сергей Шаргунов—в своих книгах?

Бунтарем, раздающим пощечины мрачному миру, пишущим о том, о чем иногда не хочется думать. Тонким лириком, умеющим показать разные оттенки человеческих чувств. Мастером едкой сатиры, способным посмеяться над тем, что высмеивать небезопасно… Сентиментальным реалистом, любящим хеппи-энды. Писателем-биографом, стремящимся восстановить справедливость.

Разным и старающимся найти собственный путь к —идеалам, надеждам, героям, мечтам.